Весталка
Шрифт:
— СТО рублей! — повторил дядя.
— Нет-нет! — вот я уже открыла дверь в сени. Деньги остались в тетиной недоумевающей руке.
— Сто рублей.. — услышала я, выходя из сеней. Дверь сама собой захлопнулась, закрылась. Чистый воздух. Голубое небо. Глотками можно пить и пить его синеву.
Сто рублей. На них теперь можно было купить целую булку черного хлеба. Так стоила она на рынке. Спасибо тебе, дядюшка.
Торопливо шла, уходила по скучной дядиной улице. Здесь словно все было его, проникнуто им, такое же. Дорога в протаявшем навозе. Заборы. Окраинная тоска. Я шла, и все обдирал меня дурной, нажитой на фронте озноб. Он начинался где-то у поясницы или под ложечкой, стекал к коленям
дальше до кончиков пальцев,
Небо вечерело. Земля качалась. Дома обрели движение, шатались в
362
такт моим шагам. «Не выронить.. Не выронить.. Не выронить бы.. — шептала я, повторяла, наверное, серыми или белыми замороженными губами. — Не.. вы-ро-ни-ть бы.. Не.. вы-ронить..» — неся свой живой сверток, прижимая его, глазами пытаясь найти где-нибудь у забора, ворот лавку, скамью. Ничего не было. Никого не было на этой пустой дядиной улице.
III
Я — школьная техничка. Никогда не подумала бы, кем стану. Кем стану! Кто мечтает о таком? Сколько знала-помнила, работали на таких должностях старухи, бабы-пьяницы или богом ушибленные, вот как в нашей школе уборщица Сима, криворотое создание, то медоточиво-ласковое, то бранившее нас оголтелым площадным криком. Профессия хочешь не хочешь, а вызывает ассоциации с помойными ведрами, грязными тряпками, мокрыми швабрами и вокзальной неприкаянной жизнью.
Но теперь я школьная техничка и рада этому. Вот как все получилось. Стоял уже апрель. Пасмурный день с грязного тона тучами и такой же бахромой, свисавшей с их краев. Первый дождь неторопливо мыл весеннюю слякоть с заплеванных тротуаров, мочил телогрейки, дрянные пальто, зимние шапки прохожих — иные брели в латаных, подшитых валенках, еще и сплошь попадают шинели, серые — наши, зеленые, табачного цвета — английские — были в конце войны, в такой ходил комбат Полещук. Нищая послевоенная жизнь — вся с ожиданием лучшего, с надеждой на него. Скоро, говорят, отменят карточки. Открылись бывшие гастрономы — теперь это коммерческие магазины, где по дорогой цене есть все. В одном таком сидит кассиршей Валина мать — «испанка», как зову ее я. Сто раз проходила мимо кассы, но не рискнула подойти, спросить, здесь ли Валя.
Наверное, здесь. Течет мимо послевоенная жизнь. Женщины — дурно одетые, в платках, в лыжных штанах поверх валенок с галошами. И вот я — чем не бродячая баба в своей шинельке, с ребенком на руках. Стою,
363
укрываюсь от дождя в подворотне поликлиники на улице Свердлова. Петя у меня кашляет, и я раздумываю, не зайти ли с ним на прием к врачу, заодно узнать, нет ли работы с квартирой. Здание поликлиники — старый, весь в резьбе деревянный терем с чешуйчатыми башенками, с такими же вычурными воротами. Резьба есть и на них, но давно обветшавшая, обломлена временем. Ворота кое-как укрывают меня от дождя, но здесь дует, пронизывает мокрым ветром, и, отворачиваясь от него, оберегая ребенка, я вижу вдруг на расколотом вдоль, старом и запаленном в глухую коричневую желтизну дереве ворот клочок бумаги в клетку, пришпиленный ржавой кнопкой. Я хорошо помню эту кнопку и сейчас — наполовину ржавую, плохо воткнутую, листок вот-вот сорвется, дрожит на ходовом ветру. Что там? Объявление? Капли дождя уже оплакали его, но посредь размытых строк все-таки разобрала, что школе рабочей молодежи номер семь требуется техничка-сторож, жилье предоставляется. «Господи! Вот оно!» Я знала даже
саму эту школу, где она расположена. Тихая Тургеневская улица, кварталов пять отсюда. Едва осмыслив объявление, уже двинулась туда, не рассуждая ни о чем, вернее, как раз наоборот, едва ли не вслух твердя: «Техничкой? Ну
что? Пусть.. А там, наверное, при школе прямо комната. Будет своя комната! Пойду. Техничкой? Ну и что? Кто меня знает? Кому нужна? А вдруг уж перехватили? Приняли?» Мысль ужалила. Заставила ускорить шаги. «Скорей! Скорей! Надо бы на трамвай. Дура... Нет же и лишней копейки. Осталось только на хлеб, выкупить по карточкам. Дальше — не знаю что.. Дальше пустота. Скорее..»
Дождь перестал. И уж проглядывало в коричневого тона тучах бело отмытое солнышко. Катилось по тучам кругляшком. Но некогда
на него смотреть. Гляди под ноги. Не споткнись, с этой мыслью я теперь всегда, какс привычно закаменелыми руками.
Вся в поту, запыхавшись, влетела на Тургеневскую за многоглавым зданием Вознесенской церкви. Где тут школа? Она оказалась ниже, у самого почти выхода к улице Ленина. Вот она — длинный, прошлого века
364
одноэтажный кирпичный дом с парадным крыльцом, с угла в железных поржавелых завитушках. Кривые тополя строем стоят вдоль фасада, тянут к небу узлистые черные сучья. Открываю дверь, почти бегу длинным немытым коридором со следами множества ног. Радуюсь. Не мыто — технички, наверное, нет..
В пустой школе, в кабинетике, комнатушке с одним окном рядом с учительской, только директор, мужчина с лицом, состоящим словно из одних малиновых шрамов и прыщей, с таким же сплошь прыщеватым лбом, забыла, как называется это заболевание. Украшают лицо директора только очки, большие, квадратные, какие носят японцы. Очки, может быть, даже черепаховые и настоящие японские — тогда в городе работало много пленных. Очки смотрят на меня. А я оторопело стою с ребенком на руках, не могу перевести дух, не могу выговорить слова.
— Что? — наконец спрашивает директор.
— В школу. На работу..
— А-а.. Садитесь.
Чуть не опрокидываюсь на клеенчатом продавленном диване.
— Зарплата устроит? Сторожем будете по совместительству.
— Мне важнее комната.
— Комнаты нет.
— Как?!
— Вернее, есть, но.. подвал. С печкой.
— Ничего.
— Посмотрите сначала.
— Ничего.
— Ну.. Раз так.. Пожалуйста.
Смотрел на меня словно бы иронически, пока я — вот, не поверите — трясущейся рукой писала заявление, и будто высмотрел всю мою судьбу, неприкаянность, даже, пожалуй, заглянул в мою душу. Такие всепонимающие очки.
365
Петя мой завозился, захныкал на диване. Директор встал.
— Пойдемте...
Меня зовут тетя Лида, хотя чаще просто Лида. Мне, думается, теперь никогда не стать ни Лидочкой, ни даже Лидией Петровной. Я мою коридоры, переворачиваю парты, мету сор, семечки, бумажки, кипячу воду для бачка, закрываю и открываю школу. На меня, кажется мне, обращают внимание не больше, чем на тряпку у порога, которую я кладу, следя, чтобы вытирали ноги. Делают это очень неохотно, норовят проскочить так, особенно парни. Ученицы немногим лучше. Со мной здороваются директор и учителя (правда, не все), со мной приветливы (и опять не все), но как-то так приветливы, что я постоянно, всегда чувствую свою третьесортность, — кажется, четко, всей кожей ощущаю написанное на дальнем плане каждого взгляда, обращенного ко мне: «Простите, но вы же пария, низшая каста». Иногда во взгляде и нет этого культурного «простите».. Меня никто не спрашивает о моем прошлом, кто я и что, — никого это не волнует и не интересует (в общем-то и слава богу!). Хотя иногда бывает очень трудно терпеть это вечное — так будет, живи хоть тысячу лет, — вежливо-равнодушненькое наплевательство или не знаю, как точнее выразить. Ну, женщина, даже, вот странно, как будто похожа на девушку, но какая девушка, ясно, если ей, может, лет двадцать пять сейчас, а здесь я выгляжу, наверное, плохо и старше своих лет, взрослее, конечно, бывалая, иначе с чего станет работать техничкой, уже с ребенком, мужа, естественно, нет, в общем, на вид даже ничего себе, но ходит, ходит — стыд смотреть! — в солдатской гимнастерке, застиранной юбке, рваные, штопаные чулки, наверное, совсем дырявые в сапогах (а так оно и есть, только не дырявые, а починенные), молчаливая, со странным, кошачьей вопросительности взглядом, волосы вот ничего себе, ноги, и так, «в теле», склонная к полноте — вот такую примерно характеристику читала и ощущала во многих взглядах, обращенных ко мне. Особенно неприязненно, с остановившимся, полулюбопытным ужасом