Вьется нить
Шрифт:
Думаю, вам ясно, что не страх привел меня сюда. Конечно, карьере моей вы можете повредить, — именно эти слова, которые, на взгляд Мирры, могли звучать только иронически, он произнес без всякого юмора. Что-то собачье появилось в его глазах, с мольбою устремленных на нее. — Вы удивлены… Старый хрен, а говорит о карьере? То-то и оно, что старый. Никто не спешит навстречу с распростертыми объятиями. Никто не подносит работу на блюдечке.
Вот я сегодня и приоделся. И не без предусмотрительности. Драповое пальто и зимой сгодится. И шапку купил меховую…
Аверкиев вдруг придержал свое словоизвержение. Немного помолчав, произнес в несвойственной ему манере — тихо, как бы оправдываясь:
— На ваши деньги купил, Мирра Абрамовна. Сегодня утром дружок со мной рассчитался. И поверьте, как только получу какую-нибудь приличную работу, верну вам все до копейки. Пусть у меня руки отсохнут, если останусь вам что-нибудь должен. Теперь-то что в прятки играть? С первой же минуты, как я увидел вас тогда, в доме отдыха, вашим рабом стал. Да я бы
На работу я устроюсь. Отчего бы нет? Мой паспорт — не помеха. Я сперва покажу голову, а уж потом паспорт. Мало ли по каким причинам порядочные люди оказывались в местах не столь отдаленных… Хочется на старости лет обзавестись своим домом. Жениться на приличной женщине. Не слишком молодой. Как ее звали — ту, в Крыму: Шурочкой, кажется? Вам, женщине добродетельной, она запомнилась, наверно? Я не обольщаюсь на предмет того, что вы обо мне тогда подумали. Этих шурочек-мурочек было — пруд пруди. И в кафе у меня была одна — при немцах я же кафе держал… Только для офицеров. Попадались среди них женатые… отцы семейств. То и дело отправляли домой продукты, одежду, что попадалось под руку. А вечера они проводили у меня в кафе. Не думайте чего дурного — благопристойно, без дебошей. За этим хозяйка следила. Сокрушительная дама была. Бюст, шиньон… Сами понимаете, жирная корова с копной соломы на голове… Но для дела нашего будто родилась. Силу имела необыкновенную. Двумя словами на ломаном немецком языке любого расходившегося буяна унимала. Хозяйка что надо. Но жены у меня никогда не было.
— Сделайте одолжение, если вам известно что-нибудь о моем муже, расскажите. Если нет, увольте… Как у вас оказалась его картина?
— Вы правы. Гнусная привычка — постоянно ломать комедию. Театр виноват. И вообще то, что я всегда вертелся возле людей искусства. Зависть к ним одолевала: не жизнь, а малина — сплошная игра. Мне казалось, и я научусь играть и буду не хуже их. Поэтому я и зачастил в мастерскую вашего мужа. А он по своей доброте терпел меня. Думаете, я не понимал, что должен двадцать раз ноги отереть, прежде чем переступить его порог? Еще как понимал! И все же переступал. Больше скажу: каждый раз еще и надеялся, что хоть краешком глаза вас увижу. Ну, не сердитесь. Сейчас уйду. В кои-то веки раз… Может, больше и не свидимся. Так потерпите немного… Мою мазню, кстати сказать, я в начале войны велел моей тетке на базар снести. Тетка у меня несравненная. Сейчас ей уже восемьдесят три года. Но как огурчик. В здравом уме и трезвой памяти. Когда мне было четырнадцать, из колонии меня вызволила. Я воришкой был. Беспризорником. Тетка меня разыскала и человеком сделала.
Так вот, опусы мои… Впрочем, что о них говорить? Но те холсты, что хранят хоть малейший след прикосновения вашего мужа, я все до единого запаковал в ящик и погрузил в вагон вместе с декорациями. Можете справиться в театре. Хотя, скорее всего, ящик этот на свалку выбросили, если только дошли слухи о моем кафе.
А теперь о главном…
— Да, о главном… Вы остановились на том, что… в мастерской, у разбитого зеркала… Ну, что ошибка произошла… Так что же дальше было? Смилуйтесь, не тяните…
— Хорошо, скажу. Я хотел любой ценой спасти вашего мужа. Его и его картины, как и обещал. Так не судите слишком строго. То, что моя голова знакома с бритвой, это ерунда. Могло случиться так, что я бы не с волосами — с головой расстался. А чтобы новая голова выросла, о таком я еще не слыхал. Выходит, легко отделался. Однако вы должны знать, что у немцев я остался исключительно из-за вашего мужа.
Об эвакуации театра я позаботился. Вся труппа, весь персонал уже сидели в вагоне. Были погружены декорации, реквизит — все до мельчайшей бутафории. И я побежал за вашим мужем. Но слишком поздно. Ну, что вы так побледнели? Я ведь вам говорил, ничего неожиданного для вас в этом нет. Как провел ваш муж три предыдущих дня, я не знаю. Дорога с вокзала до его мастерской отняла у меня часа три, а то и все четыре. Пришлось петлять, кое-где уже горланили немцы. Несколько раз я останавливался, совсем было решался бежать обратно на вокзал — может быть, еще успел бы к поезду. Все же кое-как добрался до Ехиэла Менуховича. Правда, что пользы? Вы не дадите мне соврать, мы ведь при вас договаривались, что он будет готов в любую минуту. Картины завернет в холст и перевяжет веревкой. Как только мне удастся раздобыть машину, отвезем их на вокзал. Не получится с машиной, пешком пойдем, понесем, сколько сумеем, — может, придется несколько концов сделать, может, кто из рабочих сцены подсобит. Но в мастерской ничего не было готово. Чудом я спас единственную картину, ту самую, что вы купили. Нести ее — хуже не придумаешь: непросохшая краска. Но она стояла на мольберте. Значит, последняя работа… О том, чтобы идти с нею на вокзал, и речи не могло быть.
Состав, разумеется, давно отошел, если, конечно, бомба в него не угодила. Я отнес картину к себе в кладовку. Там она и оставалась все время, что немцы хозяйничали в городе.
— Странно, что вы не повесили ее в своем кафе. В самом деле, отчего бы и нет? Вспомните, может быть, запамятовали?
— Нет, не запамятовал. Дурак я, что ли, — такую картину
в кафе вешать. Ее бы вмиг и след простыл. Не сомневайтесь, среди немецких офицеров были ценители. И художники. Встречались и такие, которые своего ненаглядного Гитлера сто раз ко всем чертям послали бы за одну — как это называется? — за одну фугу Баха, к тому же исполненную евреем. Правда, это им вовсе не мешало убивать евреев.— А вы? Вы, часом, евреев не убивали? — проронила Мирра, не повышая голоса.
Аверкиев уставился на свои волосатые руки, покоившиеся на коленях, будто советовался с ними или призывал в свидетели.
— Нет, — наконец твердо ответил он, подняв глаза. — Евреев я не убивал. Вот русских девушек — как посмотреть, — может, я и в самом деле убивал. Не одну в свое кафе затащил. Хоть, с другой стороны, не силком, боже упаси, — добрым словом, уговором.
— Да ведь от голода…
— В кафе они были сыты. Шампанское пили, шоколадом заедали.
— Вы все-таки расскажете о своей ошибке?
— О какой ошибке?
— В мастерской у Ехиэла Менуховича… Вы ведь тогда ошиблись… О вашей благородной деятельности во время оккупации я не хочу больше слушать.
— Никаким особым благородством я похвастать не могу. Но что было, то было. Рассказать я должен. Это имеет прямое отношение… Потом поймете. Ну, говорить дальше? Ах, все-таки говорить? Спасибо вам за терпение, Я знаю, у вас доброе сердце.
С немцами я не убежал. Считаете, глупо? Но разве я не понимал, что как тут, так и там моя песенка спета. А коли пропадать, так уж лучше дома… Другие, подобные мне, судили иначе. Вы и слышать не хотите о том, что я у немцев остался из-за вашего мужа. А если навыворот? Именно из-за вас, может быть, я не удрал с немцами. Хотите верьте, хотите нет — надеялся передать вам картину из рук в руки. Когда наши вошли в город… Что это вы на меня так смотрите? Конечно, наши. Разве я не русский человек? Так вот, когда наши вошли в город, я картину отнес к тетке. Наказал сберечь, и она сберегла. А я… кто меня в городе не знал? Раньше или позже капкан должен был защелкнуться. Но я считал — лучше позже, чем раньше. Под горячую руку меня могли скорее свинцом угостить, чем за решетку спрятать. И я решил — пусть поостынут. До конца войны и несколько добрых лет после войны я отсиживался в сибирской деревне. Мужчина в деревне ведь тогда был на вес золота. Пришел в шинели и в сапогах — и ладно. Стал счетоводом в колхозе. Правда, чего там было считать? Вот и досчитался я до того, что один человечек в районе шибко мною заинтересовался… Пришлось сматывать удочки. Вернулся домой. Самое опасное время переждал — теперь будь что будет. К чему мне жить зайцем, если я здоров как бык! Так вот он я. Ни от кого не скрываюсь. Отсижу свой срок, зато потом, по крайней мере, можно будет не прятаться по углам. И вот уже год на воле. Работаю на бензоколонке. Но, признаться, такая работа не по мне. Бензин — не духи. Я…
Мирра уже не слушала его. Погрузилась в собственные мысли. Очнувшись, она прервала Аверкиева:
— А если на мгновенье представить себе, что завтра повторится та же ситуация, что в сорок первом… Как бы вы теперь себя вели?
Будто не заметив, что его бесцеремонно перебили на полуслове, Аверкиев ответил с уклончивой осторожностью:
— Теперь?.. Теперь мне осталось неполных два месяца до шестидесяти лет. Пенсионный возраст… Что касается ситуации — ни одна ситуация в точности не повторяется. Сейчас я знаю одно: в этом месяце, как можно скорее, мне надо устроиться на работу. Я уже сговорился с директором одного провинциального театра. Пойду к нему администратором. Там работает наш бывший актер, он меня рекомендовал. Почему бы и нет? Разве я плохо работал в театре? Здесь меня не в чем упрекнуть. Старался не только для себя, но и для других. В обязанности администратора не входят костюмы для актрис. Не моя это была печаль. Но я, когда нужно было, в лепешку разбивался, из-под земли доставал: шелк так шелк, бархат так бархат. Пускай дешевка, сплошное очковтирательство, так в театре все очковтирательство — зато вид имеет. Если бы мне удалось обосноваться в театре, в самом паршивеньком, пусть он будет с гулькин нос, пусть стоит на клочке земли, куда человеческая нога не ступала, — я бы сразу сбросил с себя добрый десяток моих каторжных лет. Я ведь люблю это дело, я врожденный администратор — ясно вам или нет? Сейчас я прямо туда направляюсь. Далековато, но городок приличный, по словам моего знакомого, и платят недурно. Пыль, конечно, столбом — новостройка, но это можно пережить. Строить-то кончат когда-нибудь… Вот и пришлось мне продать картину. Одеться. Иначе никак… Шанс упустишь и жизнь прозеваешь…
Аверкиев замолчал, понурился, будто его вдруг одолела тоска — тоска неподдельная. И Мирре почему-то показалось, что именно в его молчании таится нечто, имеющее прямое отношение к ней.
Аверкиев вздохнул:
— Да, прозеваешь… Человек, как бы значителен он ни был, должен уметь становиться маленьким, когда требуют обстоятельства. Вот этого не хотел понять ваш муж…
— Мой муж?
— Да, ваш муж. Если бы он это понимал, может быть, сидел бы теперь здесь, вместе с вами. Я вам сказал, что ошибся, и не соврал. У меня не было сомнений, что передо мной покойник, когда я увидел Ехиэла Менуховича на груде стекла в ателье. И только месяца два спустя дошли до меня слухи, что он, оказывается, в гетто. Думаете, я не искал его? Какими путями — это мое дело. Ночной пропуск, чтобы ходить беспрепятственно по городу, у меня имелся, в бутылках шнапса я недостатка не испытывал, да и не мальчишка я: стреляная птица.