Видимо-невидимо
Шрифт:
— Мотря! — Ганна выскочила вперед, но Видаль ухватил за жилет, отшвырнул обратно.
— Всё. Нельзя уже, — взгляда не отрывал от камышей. Мак-Грегор, Олесь и Кукунтай встали с ним плечом к плечу, Хо чуть в стороне, смотрел под другим углом, и Ганна, поливая свинью отборным матом, встала напротив Хо.
— Мальчики… мальчики… Мотрю-то…
— Цыц, моя радость, — оборвал Видаль. — Работай давай. Будет тебе Мотря…
Мастера смотрели. За ними на песке приглушенно всхлипывал Рутгер, дальше на берегу стоял длинный стол с вожделенным «Альтштадтом», и отступать было, в сущности, некуда. Мастера стояли и смотрели — и видели частую светлую штриховку камыша на фоне темно-синего неба, россыпи звезд, тоненькие
— Всё, мужики, — выдохнул Видаль. — Ганна, бери Мотрю. Иии… раз! — и резко вскинул худые длинные кисти к лицу.
Ганна со стоном втянула воздух, шагнула вперед. Свинья дернулась еще и застыла перед камышами, покачивая тяжелой головой. Бока ее шумно вздымались, курчавая шерсть топорщилась, глаза отливали красным. Ганна подошла к ней и ласково похлопала по морде.
— Ну… ну… всё…
Постояла, прижавшись к необъятному боку, ероша шерсть дрожащими пальцами. Обернулась на мастеров. Те стояли, опустив головы, для верности руками закрыв лица, чтобы уж точно ни одним глазком…
— Всё, мальчики. Правда, всё. Всё хорошо.
— Точно? — спросил Кукунтай тонким голосом.
— Точно, точно, посмотри сам!
— Можно?
— Да что ты, в самом деле, — стукнул его по спине Мак-Грегор. — Вон, свинья как свинья. И Ганна как Ганна. И место как место. Крепко строишь, Видаль.
— Никакая лягушка не развалит! — прыснул Олесь.
— Ох… — простонал Хо и опустился на песок. — Ох, никакая…
Они падали рядом с ним, заходясь смехом, всхлипывая и подвывая. Распускались мгновенно туго стянувшиеся пружины, болезненное напряжение отпускало души, противиться не было сил. Да и были тут все свои, и некого было стесняться. Суровый Мак-Грегор откинулся на спину, задрав голые коленки, и колотил по песку кулаками, Видаль упал на четвереньки и мотал головой, Кукунтай извивался и орал дурным голосом, изображая тюленя, Хо тихо стонал, раскинувшись на песке. Ганна, стоя на коленях, терлась зареванным лицом о курчавое брюхо, свинья осторожно переступала окованными сталью копытами. Бедный Рутгер с испугом смотрел на них, пока не скрутило и его.
— Ничего, сынок, — успокаивал его Хо позже, когда они уже сидели за столом и запивали спасенную дичину отвоеванным «Альтштадтом». — Для первого раза очень даже хорошо получилось. Видел, каких я игрушечных произвел? А у тебя лягушки вышли правильные, всё как положено, и цвет, и фактура, и повадка… и пропорции соблюдены. Только вот с масштабом ты что-то намудрил… с непривычки.
— Я… я просто в подробностях разглядеть старался… вот и представлял покрупнее.
— Покрупнее! — фыркнул Олесь. — Так нам еще повезло, выходит, что у парня зрение хорошее. А то он бы нам наразглядывал!
— Талант, однако.
— Ну что несешь, Олесь, где ж ты видел с плохим зрением… — покачал головой Видаль. Ганна сидела с ним рядом, прижавшись, водила пальчиком по складкам на рукаве. Птица скакала по столу, стучала длинным клювом по тарелкам, поглядывала на мастеров круглым блестящим глазом.
Желтый свет окон померк и почти растворился в сером предрассветном свечении, над водой зарождался тонкий невесомый туман. Тишина была такая, что слова падали в нее раздельно и пугающе четко.
— Что ни говори, парень способный, — проворчал Мак-Грегор, набивая трубку. — Только присмотр за ним нужен.
— Будет и присмотр, — провел ладонью по макушке Кукунтай и, вздохнув, добавил: — Однако.
— Однако уже светает, что ли? — озаботился Видаль. —
Ну вот. Расходиться пора — а дождя так и не дожда…— Тссс! — зашипел на него Олесь. Скосил глаза направо.
Ао застыл над кружкой. Локти упирались в стол, кулаки под подбородком, рассеянный взор тонул в недопитом пиве. Все затаили дыхание, даже Рутгер, которого учитель на всякий случай легонько ткнул кулаком в ребра.
Ао мечтал о том, как первые капли дружно ринутся с небес и разобьют стеклянный покой воды, расчертят ее танцем пересекающихся кругов, как шелест сотрет сонную рассветную тишину, как сизая дымка дождя затянет утро.
Ао мечтал, и блаженная улыбка блуждала по его лицу.
Из-за высоких сосновых крон наползали тяжелые тучи.
Мотрины смотрины
Направо, представьте, широкая степь, ровная, звонкая, сколько хватает глаз. И налево, представьте, степь — бескрайняя, зовущая бежать без оглядки туда, где земля, и на цыпочки не привстав, с небом целуется. И посреди тоже степь — веющая ароматами горькими, пряными, сладкими — всеми разом.
Ни дороги, ни приметы ясной, только сухие стебельки подрагивают на ветру и тихо-неслышно звенят, звенят.
И вот в самой середине этой звенящей бесконечности, между правым и левым, между землей и небом лежит в траве дева красоты несказанной: кудри черные из-под красного платка выбиваются, ресницы в полщеки, уста пламенеют от жара. Смугла, стройна, разлеглась привольно, и не колет ее тело белое сухая трава, сухие комья земли не ранят — сквозь войлочную куртку да стеганые штаны не добраться, не достать.
Отдыхает Ганна-почтарка, задремала на солнцепеке, только ветерок степной обдувает жаркие щеки девичьи, а то Мотря нет-нет да и подойдет, укроет всадницу свою тенью, встанет между ней и солнцем. Но тут Ганна ее кулаком в брюхо — гудит вокруг Мотри мушиный хоровод, деловито снуют слепни-оводы, крепкий дух неостывшей после дальнего бега свиньи будоражит их. Мотря обиженно хрюкнет, да и отойдет в сторонку, ловить жуков-пауков, а когда и сусличью нору разрыть. А Ганна — платок с головы и ну отмахиваться от кровососов.
Тишина и покой, в жарком мареве плавятся края земли, воспаряют к небесам, перемешиваются — так, глядишь, и вся степь поднялась бы стеклянной зыбью, горячим потоком в синеву. Да не успеет: солнце клонится уже к закату, жар дневной утихает.
Ганна сидит на теплой земле, распустив косы, водит гребнем костяным вверх-вниз, припевает без слов.
Из уст — ни слова. Из души — то ли мечтание, то ли жалоба. Одним гудением поет Ганна, то голос вскинет, то вниз уронит стоном. Ладно всё, да не ладно. И ласков Видаль, и не подступиться к нему — улыбка здесь светит, но за дальней далью его душа. Что там держит ее, в одиночестве, когда Ганна вот она, и красива, и горяча, от парней отбою нет… Но как улыбнется Видаль — и словно в целом свете нет больше ни парня холостого, ни чужого мужа, никогошеньки. Один он на свете такой, что на него смотреть — голову задирать приходится, а другие Ганне и по локоть не достают. Так она чувствует, таким его видит, тем и привязана к нему намертво, что тянуться к нему приходится, на цыпочки, как земле к небу. А он что же? Даже и обнимет — а сам как будто и близко не подошел.
А ведь умеет ходить, куда ему хочется, умеет сквозь темную даль и пустоту пройти, как через ручей перешагнуть, нет ему преград вовне. Что же его к Ганне не пускает, видно же, что люба она ему… Любуется — значит и люба. Так.
Так-так-так — откликнулся звонкий краснозем, загудел, забился. Ганна вскочила на полусогнутых, расставив руки. Оглянулась: Мотруся здесь, рядом, а гул такой, как бывает, когда гиперборейская свиноподобная тварь берет разбег, чтобы перенестись через бездну пустоты… или наоборот, из прыжка приходит на твердую землю.