Вилла Бель-Летра
Шрифт:
Белый — это не только отсутствие цвета. Это еще и отсутствие центра…
Попытки восполнить его на бумаге давали Дарси иллюзию некого обретения — той точки опоры, на которую, словно на гвоздь, прибитый к стене, можно б было повесить, сняв с плеч, свое одиночество. Только природа его была такова, что крючком не поймать: у одиночества центр — везде.
Сестра, чья откровенность с привыкшим к закрытости Оскаром нарушала подчас границы приличий, винила во всем их отца: «Это ж надо, вахлак! И какого лешего было знать тебе правду?! Правда — как грыжа, только ноет в паху да шаг укорачивает, а у тебя он и без того семенит. Сухарь возомнил, что окажет услугу. Хороша же услуга — кастрировать сына! Вот погоди, коль удастся, я обязательно с ним пересплю…» Полная противоположность брату, она мерила
Характерное замечание, если учесть, что уродом он не был. Напротив, Дарси был очень красив. Практически — безупречен. В своем отражении в зеркале он с удивлением обнаруживал, как из серебряной лужицы амальгамы на него смотрит безукоризненное, незапятнанное, стройное, обнаженное, безнадежное совершенство, обладать которым было как грех (Вот дух и плоть мои. Пошли мне, Боже, силы На наготу свою глядеть без тошноты). Ибо разве не грех — безвозмездно владеть идеалом без умения им поделиться?..
Коли так, в расстроенной помолвке имелась своя логика и измена суженой вряд ли была ее нечаянной слабостью, что подтверждалось каким-то слишком уж категоричным отказом покаяться и попытаться спасти их любовную связь: у нее было время удостовериться, что Дарси «не пахнет».
Как и у той воздыхательницы, что сперва, добиваясь его, норовила вскрыть себе вены, а затем, забеременев, вдруг устранилась. Вскоре Дарси проведал, что она предпочла сделать втайне аборт. Больше они не встречались…
Угрозу сестры переспать с их отцом он воспринял лишь как браваду. Но спустя год, навещая родителей, стал невольным свидетелем их перепалки. Мать, задыхаясь от возмущения, то и дело сбивалась на крик, повторяя за дверью одни и те же слова: «Ой, как стыдно, как стыдно, как грязно!» Отец хмуро просил: «Извини». О причине ссоры Дарси не узнал, ретировавшись прежде, чем они заподозрили его появление.
Вероятно, он о том никогда бы не вспомнил, если бы через три месяца мать не скончалась. Сестры на похоронах не было: она скиталась по Южной Америке с какими-то оборванцами, вовсю развлекаясь своей беспризорностью. Мать умерла от рака. Диагноз поставили слишком поздно, чтобы был шанс спасти. Довольно обычное дело. Но много ли видели вы мертвецов, закрывших лицо перед смертью, как от позора, руками?..
Отец проклинал ночную сиделку, отлучившуюся «всего-то на десять минут». За весь ритуал похорон Дарси так и не удалось заглянуть ему в глаза: тот их с усердием прятал.
Воротившаяся из путешествий сестра как-то вмиг изменилась. На смену всегдашней болтливости пришли замкнутость и привычка вдруг коченеть посреди разговора, ежась, будто от холода, и упираясь обрубленным взглядом Дарси в лицо. Он ее ни о чем не расспрашивал, но однажды она вдруг сказала: «Все пошло прахом. Хотя ты, братец, держишься молодцом. Как с гуся вода». А потом зашептала что-то вроде «будь проклят». Отношения с нею испортились.
Размышляя о том, что явилось причиной их охлаждения друг к другу, Дарси старался не сознавать, что ее возможная месть отцу (слава Богу, никем не доказанная! И, как надеялся Оскар, такой и останется впредь) обусловливалась не только ее враждебным презрением к стоической праведности родителя, за которой мерещилась ей, как она формулировала, «лицемерная зависть тюремщика к смеху запертых в клетке». Достань Дарси отваги описать происшедшее в повести, он бы сделал акцент на другом: на подспудном желании бесшабашной сестры поквитаться за «амальгамного» брата. И то верно — у каждого свой способ открывать изнанку реальности: у кого — шпионаж, у кого — изнанка себя… Только каждый при этом норовит вбить гвоздь в твою стену.
Но твоя стена — зеркала… Единственное
место, где мир, как бы тому ни противился, создан по твоему образу и подобию. Центр в нем — это ты, даже если в тебе центра нет.Год за годом и книга за книгой обитая, как собственный призрак, в бесконечной системе зеркал, Дарси пытался ловить отраженья. И, поскольку в них не поймать было ни истока, ни цели, ни направления, он предпринял весьма опрометчивый шаг: захотел проверить себя со всей допустимой жестокостью саморазоблачения. Повод быстро нашелся…
Как-то раз, в процессе бритья, он поранился. Было не больно — Дарси заметил порез уже после того, как намылил вторично щеку. Кровь окрасила пену пронзительным красным — патентованным цветом открытий. Доскоблив подбородок, он омыл в воде лезвие, распахнул аптечку (лицо раскололось, побежало за зеркалом дверцы, но было мгновенно отринуто им и отброшено в небытие), достал лейкопластырь. Минут через пять, надевая рубашку, он увидел, что та вся в крови. Роковая неспешность, с какой расползались алые пятна по ткани, принудила кинуться к зеркалу. Убедившись, что пластырь прилеплен совсем не к порезу, а к здоровой щеке, Оскар с каким-то скорбным и казнящим озарением убедился, что это и есть его мир: в нем все было перепутано, смешано, и, что самое главное, в нем не было разграниченья сторон. Здесь левое вмиг могло обратиться своей антитезой — эфемерным и призрачным правым, а правое было двойным повторением фиктивной и переменчивой левизны. Слишком похоже на то, что выходило из-под его отзывчивого к геометрическим парадоксам пера. О чем бы он ни писал, получалось, что это — о Дарси. Но поскольку реального Дарси (за пределами зеркала) сам он не знал, оставалось опробовать сей эстетический символ на деле.
Сестра бы его поняла…
Юноша, которого он привел к себе, подцепив у фонтана, вряд ли знал Дарси в лицо, но убранство квартиры, живописные подлинники в роскошных багетах, дорогие костюмы, которые гость, блея овцой, восторженно щупал руками, пока сам хозяин, уже постигший бездны крушения, удалился налить себе коньяку, не оставляли сомнений, что по этому адресу есть чем еще поживиться. И хотя Дарси щедро ему заплатил — не за удовольствие (удовольствия не было и в помине, пусть он испробовал все из того, что могла предложить система зеркал), а за полученную порцию отрезвляющего отвращения, подкрепив свой жест тихой просьбой хранить происшедшее в тайне, — очень скоро смазливый гаденыш приступил к шантажу. Препираться с ним Дарси было противно. Однако и ограничиться чеком не удалось. Поняв, что аппетиты отныне станут расти, Дарси махнул рукой: будь что будет.
Через месяц в прессе появились первые откровения. Опровержений, естественно, не последовало: любое его заявление только бы подогрело скандал. Взять отпуск и убраться подальше от Оксфорда Дарси тоже не мог: его побег расценили бы как признание в гомосексуальных наклонностях. Приходилось терпеть. На себе он ловил злорадные глаза студентов. Раз на доске кто-то вывел розовым мелом похабный стишок. Тот семестр был худшим из испытаний. Часто спиною Дарси слышал присутствие папарацци, охочих до грязных сенсаций, а в своей корреспонденции обнаруживал предложения продажной любви, подписанные вымышленными мужскими именами. Кое-кто из подопечных пытался его искушать красноречивыми сальными взглядами. Уязвленные женщины стали гораздо изобретательнее в стремлении разделить с ним постель. Было больно. Его непрерывно тошнило. Такова оказалась цена за навязанную телу двуполость — отраженье идеи бесполости андрогинной души…
Потом он немного оправился. Помогло, как водится, время и благотворное рабство писательского ремесла. В тот период он был продуктивен: сборник эссе, две книги рассказов, первый длинный роман, цикл радиопьес. Дарси форму не только ничуть не утратил, но словно бы сделался тверже, настойчивей голосом, откровеннее даже, смелей. В смысле удачных находок и растущего видимо авторитета в литературных кругах он вполне рассчитался за то, что пришлось так страдать. Его активно переводили, приглашали на телевидение, правительственные приемы, богемные вечеринки, о нем много и, как правило, снисходительно-пошло судачили — все составляющие публичного признания были теперь налицо.