Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Вино мертвецов
Шрифт:

– Как? – с любопытством осведомился голос. – У меня был предтеча? Поди ж ты! А я и не знал. Ну-ка расскажи!

– Пожалуйста, – сердито проворчал Тюлип. – Я бы уж давно рассказал, да вы меня перебили. Кто вас только воспитывал! Ну так вот, этот жилец был вроде вас – в смысле такой же старый, потрепанный, такой же, не в обиду вам будь сказано, скандалист, и вечно от него несло сивухой… прямо как от вас.

– Ну-ну! Не зарывайся! – пригрозил голос.

– Не буду, – обещал Тюлип. – Так вот, этот тип был учителем начальной школы или что-то вроде, точно не знаю, в общем, он водил к себе маленьких девочек и мальчиков, чтобы, дескать, “прививать им знания”. Но, если б вы были рядом, как мы с моей супружницей, и если б вы, как мы с ней, подсматривали в замочную скважину, то увидели бы, что прививает он им кое-что другое. И уж подивились бы, как мы, на эту потеху! Девочек он наряжал монашками, мальчиков – священниками, а уж что проделывал с ними – об этом лучше умолчу из уважения к вашему возрасту и к белоснежной бороде, которая у вас наверняка имеется…

– Рассказывай! – с неожиданной мощью громыхнул голос, и лицо Тюлипа оросили брызги слюны, следствие чрезвычайного возбуждения. – Нету у меня никакой бороды, свечки ядреные! Рассказывай!

– Не буду, – заартачился Тюлип в припадке стыдливости. – Если вам так интересно, раздобудьте себе прошлогодние газеты. Там все прописано черным по белому. Читайте да кайфуйте, сколько влезет. А меня увольте. На самом-то деле история эта всплыла и наделала много шуму, да мы с женушкой сами же и постарались – созывали старикашек со всей округи и давали им посмотреть в скважину… По сто франков за сеанс, бывало, зашибали! – Он сплюнул, помолчал и прибавил: – Знали бы, что и вам интересно, послали бы пригласительный

билет…

– Ах ты ж… – раздраженно сказал голос. – Счастье твое, что мне страсть как хочется узнать, чем кончилась твоя история, а то бы я те так в морду и дал!

– Словом, – невозмутимо продолжал Тюлип, – был громкий процесс, не говоря уж о том, что родители детишек чуть этого типа не растерзали. А в результате его взяли и оправдали! Вся демократическая антиклерикальная Франция, как один человек, поднялась на его защиту. Адвокат расписал его присяжным как борца за свободную школу, бесстрашного, неутомимого, способного на любые жертвы труженика на ниве просвещенного республиканского антиклерикализма. Он был великолепен, этот адвокат. Встал, обвел присяжных мрачным взором и вдруг как взревет: “Так для чего же, по-вашему, он наряжал их священниками и монашками? Для чего облачал их в эти классические атрибуты заклятых врагов нашей любимой республики?” Ей-богу, я чуть не уделался от страха. А он сам себе отвечает: “А для того, господа, чтобы нагляднейшим образом показать отношение республиканской антиклерикальной Франции к Римско-католической церкви и ее учению!” Мужика сразу оправдали, и присяжные со слезами на глазах жали ему руку. Очень было трогательно!

– Ах ты, безбожник этакий! – благосклонно пророкотал голос.

– У нас в семье все такие, – не задумываясь, ответил Тюлип.

– Задать бы тебе хорошего пинка…

Голос умолк на полуслове. Тюлип услышал звук шагов в темноте.

– О-ля-ля! – Голос боязливо съежился. – Я смываюсь. Это три кумушки явились, а у меня нет сил…

Ночь легавых

Голос стремительно улепетывал и исчез совсем, а Тюлип уже вытянул руку, чтобы ощупью двинуться дальше, но вдруг – крысиный писк, кошачий мяв, взмах крыл летучей мыши – и три мерзейших скелета возникли посреди прохода и, хрустя костями, опустились на корточки около разбитого гроба. Маленький жевал кусок пармской ветчины, большой пил из бутылки, а средний размахивал свечкой и натужно скрипел:

– Как же, я и другую дочку навестила. Как вышла от милочки Кармен, так сразу отправилась к ней. А там в доме толпа народу и полно легавых – только в гостиной я две сотни насчитала. Гриппина, бедная, сбивалась с ног, но все же перемолвилась со мной словечком…

– Ах, милочка Гриппина! Она так добра, так добра! – вскричал большой скелет, отнимая ото рта бутылку. – Ведь правда, милочка Падонкия?

Скелет с ветчиной ничего не ответил, только старательно работал челюстями.

– Да-да, – поддакнул средний, – она просто ангел, наша милочка Гриппина! “Пойдемте, – говорит, – в мою комнату. Там поговорим спокойно”. Пошли мы к ней, да только и там полным-полно легавых: на ковре, на кровати, а один, совсем мелкий, сидит на полочке и жрет зубную пасту. Пришлось нам уйти. “Вот видите, – Гриппина говорит, – видите, милочка, сегодня у нас одни легавые. Понимаете, это их ночь”. А я ей: “Понимаю, понимаю!” И так оно и было – сплошные легаши, везде: в каждой комнате, на лестнице, несколько штук даже заперлись в лифте с рыжей милашкой. “Пойдемте, – говорит тогда хозяйка, – на кухню. Там поговорим спокойно”. – “Пойдемте, – говорю, – Гриппина, милочка”. Пошли на кухню, и Гриппина стала звать: “Марселла! Эй, Марселла!” Так у нее служанку кличут. Но и Марселла тоже была занята – обслуживала легашей. “Ох уж эти легавые! – вздохнула Гриппина. – Что делать, Агониза, милочка!” – “Да уж, – говорю, – сущие черти!” – а сама думаю, не придется, верно, с моей малюткой Ноэми повидаться. Ну, сели мы за стол, завели разговор, а тут вдруг ширма, что в углу стояла, падает, а за ней на диване Марселла, в чем мать родила, с толстенным легашом… А тот: “Простите, извините! – И стыдливо застегивается. – Извините, простите! Я не знал, что здесь дамы!” Учтиво поклонился и ушел. “Марселла! – говорит Гриппина. – Ступай-ка в малую гостиную, там еще пара сотен легавых. А я тут чуток поболтаю с милочкой Агонизой”. – “Если я вам мешаю, скажите, – я ей говорю, – не стесняйтесь. Работа – прежде всего!” – “Нет-нет! Прежде всего – друзья. И потом, вы же, верно, пришли к Ноэми!” Ах, милочка Гриппина, как она добра!

– Сама доброта! – вскричал большой скелет, поднял бутылку и шарах себя по черепу. – Сама доброта! Ведь правда, Падонкия, милочка?

Но скелет с ветчиной ничего не ответил, только что-то злобно пробурчал с полным ртом.

– Да, – продолжал средний скелет, – у нее золотое сердце! “Так я могу увидеть Ноэми, мою дочку?” – спрашиваю. “Конечно! – она говорит. – Прямо сейчас к ней пойдем”. И тут Марселла возвращается с каким-то хорошеньким белокурым легашиком, юрк с ним за ширму, и оттуда понеслось: скрип! крак! шурум-бурум!.. А мы ничего, разговариваем. “Наверно, Агониза, милочка, лучше сразу вам сказать… не ладится что-то у вашей дочки”. – “Что такое?” – “Клиенты недовольны!” – “Как же так? Не может быть, Гриппина, милочка!” – “Не обессудьте, – говорит, – но так оно и есть!” – “Да я ведь, кажется, воспитала ее как следует. Всему научила!” – “Научить научили, но она ничего не умеет!” – “Ничего?” – “Ничего!” – “Что, она, – говорю, – не сосет?” – “Сосет, но плохо”. – “Что, в нее туго входит?” – “Слишком легко”. – “Она не притворяется?” – “Доска доской”. – “И что, не улыбается?” – “Только и знает, что ревет!” – “Не говорит: милок, пузанчик, душка?” – “Нет, только: боже мой! О господи! Мне больно!” – “И не щекочет их?” – “Царапает!” – “И не целуется?” – “Кусается!” – “Не может быть!” – “Но так оно и есть! Ну прямо никаких любовных навыков!” Сидим мы обе и вздыхаем – вот беда!

– Господи Иисусе, какое горе! – всхлипнул большой скелет. Он опустил бутылку, и из глаз его хлынул такой поток слез, что Тюлипа забрызгало, а звук был такой, словно лошадь пустила струю. – Бедная, бедная милочка Агониза! Это так печально! Ведь правда, милочка Падонкия?

Но пожирательница ветчины ничего не ответила, только пошевелила ушами в знак сомнения.

– И тут, – продолжила Агониза, – из-за ширмы, потирая руки, выскакивает легаш. “Всё, – говорит, – отлично! Я вдоволь позабавился!” И уходит. И Марселла тоже уходит, потому что там, в малой гостиной, осталось еще сто девяносто девять легашей, и они ее звали и пели любовные песни. А Гриппина вдруг и говорит: “Ой, что это такое?” Я спрашиваю: “Где?” – “Да щекочется что-то!” – она говорит. А вид у ней какой-то странный, будто она не в себе. И стонет: “Ох, щекотно! Ох… Там, под столом, легаш, мерзавец… И он меня щекочет! Сует туда мне ус!” – “Туда?!” – “Ну да!” И стонет, стонет: “О-хо-хо! О-хо-хо!” Повизгивает да вздыхает. Потом нагнулась, подняла край скатерки. А там и правда, глядь, сидит легашик, такой смешной, плюгавенький, с рыжими усищами. Гриппина хвать его за шкирку, на стол перед собой поставила, а он, как ее увидал, сжался весь, позеленел. “Матушка! – бормочет. – Это вы! А я думал – Анин!” И из зеленого аж желтым стал. “И не стыдно тебе, козявка?” – Гриппина ему говорит и все держит за шкирку. А тот из желтого стал красным. “Стыдно, стыдно! – лепечет. – Отпустите меня, а не то разревусь!” Ну, Гриппина его на пол со стола перенесла, за шкирку-то, он – деру! – стонет на ходу, отплевывается да усы вытирает. Гриппина – добрая душа! Вот уж кто мухи не обидит!

– Да, золотое, золотое, золотое сердце! – надрывно крикнул долговязый скелет и изрыгнул сивушную волну Она три раза облетела гроб и жизнерадостно осела в носу и глотке у Тюлипа. – Ведь правда, милочка Падонкия?

Но скелет с ветчиной не ответил.

– Да-да-да, золотое! – поддакнул средний и продолжил: – И вот она мне говорит: “Так Ноэми-то, я что думаю, уж не больна ли?” – “Да ладно, – говорю, – ну, легкие у девки слабоваты. Так ведь работает она не легкими!” – “Но она кашляет! А клиенты пугаются. Думают – триппер!” – “Триппер? – я говорю. – Так она каким местом-то кашляет? Разве не ртом?” – “И ртом, голубушка, и этим самым – с двух концов!” Ну, тут мне стало худо, я всплакнула – Ноэми, моя девочка, я так ее люблю, и вдруг такая с ней беда!

– Ы-ы-ы! – зарыдал долговязый скелет, и из глаз его хлынул новый поток. – Бедняжка Ноэми! Бедняжка Агониза! Бедняжка…

– Перестань! – рявкнул скелет с ветчиной. – Хватит реветь, Полипия! Все ноги у меня от ваших слез промокли!

Долговязый скелет вытер глаза, употребил два пальца вместо носового платка, забыв, что у него нет носа, и так хлебнул из бутылки, что весь облился вином, став красным, будто искупался в крови.

А средний скелет продолжал:

– Ну, повздыхали мы, погоревали, продолжаем разговор. “Это

еще не все!” – говорит Гриппина. “Что же еще-то, господи?” – “Да ее лихорадит частенько”. – “Так это к лучшему! – я говорю. – Она горячее становится!” А тут опять является Марселла с каким-то толстым-толстым легашом, юрк с ним за ширму, и оттуда понеслось: скрип-скрип, шурум-бурум! “Еще один, – говорю, – охотник до этого дела”. – “Э-э, – говорит Гриппина, – они все такие! Для них любовь – это главное в жизни. Вы послушайте сами вон там, на лестнице: одни подвывают, другие причитают, а третьи распевают, да так чисто, так красиво!” И правда, было слышно, как они поют: псалмы, литании, красивые грустные песни – и все об одном, о любовных страданиях. Мы было собрались продолжить разговор, но тут вдруг что-то как зашебуршит! “Что это было?” – спрашивает Гриппина, а сама глядит на меня. “Это, – говорю, – не я! Это, должно быть, тот легаш, за ширмой”. – “Нет, – говорит, – звук совсем другой”. Прислушались мы обе, слышим – снова как зашебуршит! Гриппина, умница, метнулась куда надо. “Это в шкафу! – кричит. – В шкафу легаш!” И раз – рванула дверцу шкафа, а оттуда – бум! бум! бум! – вываливаются три свеженьких легавых и клубками по полу катаются, зажав зубами и коленями какие-нибудь тряпки – рубашки, платья, лифчики. Гриппина, душенька, давай кричать: “Тьфу, черт! Да эти мрази мои шмотки жрут! Как моль! А ну, пошли! Вон, вон отсюда!” Отняла шмотье у этой мелкоты, они от страха обоссались и удрали. “Батюшки-светы! – говорит тогда Гриппина. – Видать, они сегодня всюду поналезли!” Стала шарить на кухне, заглядывать во все углы, и что же: вытурила пару легашей с буфетной полки, они там лопали варенье, одного из-под кровати вытряхнула – он дрых в ночном горшке, а еще одного из постели, он ползал по подушке, будто клоп. Она их всех сгребла и выкинула вон, ну и опять мы продолжаем разговор. И вот она мне говорит: “Одна морока с этой вашей Ноэми! Надеюсь, как-нибудь все утрясется, но… ” А я ей: “Утрясется, милочка, не сомневайтесь! В конце концов, малышке-то всего семнадцать лет!” – “Я в ее возрасте, – она мне, – уже кормила своего кота!” – “Я тоже, милочка, да что с того? Времена-то меняются. Девицы не те пошли! Может, война виновата!” – “Может, милочка, и война, да только что мне говорить клиентам, когда они на вашу дочку жалуются?” – “Ну, – говорю, – это смотря по тому, на что жалуются”. – “Ну, что она им в рожу кашляет”. – “Скажите, милочка, что это она так кончает”. – “А что лихорадит ее?” – “Скажите, это страсть”. – “А что вдруг отрубается не вовремя?” – “Скажите, от избытка чувств”. – “А что ревет, когда чего-нибудь особенного просят?” – “Скажите, это оттого, что ей-то хочется чего-нибудь еще похлеще”. – “Ох, трудновато будет, милочка! Но ради вас и вашей дочки, так и быть, попробую!” – “Попробуйте, – говорю, – Гриппина, милочка, попробуйте, ангел мой бесценный!” – “А пока пойдемте к ней. Уж шепните ей, милочка Агониза, словечко-другое, чтоб вразумить-то!” Ну, мы уж встали, собрались идти, а тут выскакивает из-за ширмы тот легаш, под мышкой Марселлу, подавальщицу, зажал, она у него с руки тряпкой свисает. Подходит он к Гриппине, плюхается на колени, край платья обцеловывает, а сам весь дрожит. “Спасибо, – говорит, да со слезою в голосе, – спасибо, ангел наш, благодетельница всех несчастных божьих легашей и прочих страждущих! Уж как хорошо-то мне стало! Как полегчало! Да воздаст тебе Господь, да возьмет твою душу в рай! Ах, до чего же хорошо!” – “Так-то оно так, – Гриппина говорит, – но подавальщицу мою, похоже, ухайдакали!” И правда, Марселла так тряпкой у него с руки и свисала. “Да пустяки! – легаш-то говорит. – Большое дело! Эту я унесу, а там еще много осталось, ребятам хватит!” И ушел с подавальщицей под мышкой, так она, бедняжка, тряпкой с руки у него и свисала. “Они, – Гриппина говорит, – ребята неплохие. Просто их слишком много. Ох, вот еще один!” Сгребла еще одного легаша – тот к ней на колени вскарабкался – и выкинула на лестницу, но легонечко так, чтобы не зашибить.

– Золотое, золотое, золотое у ней сердце! – проквакал долговязый скелет. Он выписывал вензеля вокруг гроба – пьяный был, видать, вдрабадан. – Ведь правда, милочка Падонкия?

Скелет с ветчиной лаконично рыгнул – понимай, как хочешь: то ли да, то ли нет, то ли невесть что еще. Тюлип лежал ничком на сырой земле и ошалело слушал.

– Да, золотое сердце у Гриппины! – кивнул средний скелет. – Выкинула, значит, легаша и говорит: “Ну, пошли к Ноэми! Поговорите с ней, милочка Агониза! Есть вещи, которые детям никто лучше родной матери не объяснит! Уж я-то знаю! У меня три дочери! Младшенькой всего шестнадцать, а она уже в больнице лечится!” – “Вы счастливая мать, – говорю и вздыхаю. – Нет бы вот так и моей Ноэми! В больнице… У нее твердый или мягкий?” – “Тот и другой, дорогая! – Гриппина говорит и краснеет от удовольствия – это ж так приятно, похвалить свое дитя. – Тот и другой… Она у меня способная!” – “Счастливая вы, милочка Гриппина, мать! – опять вздыхаю я. – Повезло вам!” – “Будет вам, милочка Агониза! – она отвечает. – Я, конечно, не суеверная, но как бы не сглазить! Пошли!” Ну, мы и пошли. На лестнице легавые кишмя кишат, гул стоит, хвалебные гимны поют, хвалят Господа, за то что создал, в великой доброте своей, мужчину, женщину, легавого и шлюху; ползают, как тараканы, дожидаются очереди за своей порцией любви. Кое-как поднялись мы на второй этаж, входим в комнату Ноэми: уютная, чистенькая, с железной кроваткой, как у монахини в келье. А на кроватке здоровенный, толстенный, высоченный, что твой небоскреб, легашище, голый, волосатый, пыхтит, хрипит, весь в поту, как киселем облитый, и кроватка-то под ним криком кричит: “О Боже мой! Отец небесный! Помоги! Спаси! Ох! Ох!” – “А Ноэми-то где?” – я спрашиваю. “Там она, снизу!” – преспокойно говорит Гриппина. И правда, доченька моя там, снизу, и была, это она и кричала, а как услыхала мой голос, ручку высунула из-под легаша, тонюсенькая ручка-то, как спичка, платочек в ней зажат, платочком она, моя девочка, машет. И тут легавый встал – ни в жизнь такой громадины не видала, даже в кино, – и стало видно Ноэми, но она, моя девочка, пошевельнуться не могла, легаш-то этот раздавил ее в лепешку! Увидела меня и стонет: “Мама, мама!” И тянется ко мне, и плачет. А я шепчу ей: “Доченька! Любимая моя!” И мы обнялись крепко-крепко…

– Господи Иисусе! – завизжал большой скелет и стал тереть кулаками глазницы. – Господи Иисусе! Как трогательно! А еще говорят, что по нынешним временам родственных чувств не осталось! Что скажете, милочка Падонкия?

Но скелет с ветчиной ничего не сказал, только издал невнятное рычание, словно собака в будке. А средний скелет продолжал:

– Так вот. Гриппина, милочка, тоже растрогалась. “Прям не могу, – говорит, – прям сердце разрывается смотреть, как вы друг дружку любите. Прям таю вся…” И тут громадина-легаш, он в это время обувался, вдруг выругался и схватился обеими руками за левую ногу: “Ай! Там, в сапоге, что-то есть! Оно меня куснуло!” – “Наверно, клоп! – Гриппина говорит. – Тут у нас бывают такие, зубастые. Давайте-ка посмотрим!” Стянул он сапог, тряханул его разок-другой – глядь, оттуда крохотулечный легашик выкатывается. “Прости, старик, – громадина ему, – я тебя не заметил!” И снова натянул сапог. А крохотуля встал, весь такой злой-презлой, и давай на него тонюсеньким голосочком орать: “Ах ты, подлец! – а сам весь красный стал, как рак. – Свинья! Болван!” – “Да я нечаянно, старик! – громадина-то говорит. – Ну не сердись!” А тот ему: “Смотреть надо, что делаешь! Дубина! Вот ща как плюну на тебя!” И плюнул – как комар пописал. “Да ладно, брат, угомонись!” – Громадина его все уговаривает. Ушли они вдвоем, причем громадина следил, чтобы не наступить на крохотулю. А Ноэми мне: “Мама! Забери меня отсюда! Я больше не могу!” А я ей: “Дочка, – говорю, и глажу, и целую, – жизнь сладкой не бывает! Что делать!” А Гриппина мне на ушко шепчет: “Вот я вам говорила, милочка, никак не ладится у вашей дочки!” И я ей тоже шепотом: “Наладится! Вот погодите!” И спрашиваю Ноэми: “Ты любишь мамочку? Свою бедную старую мамочку?” – “Люблю, конечно, ты же знаешь!” – “И ты не хочешь ведь разбить ей сердце на тысячу кусков?” Она рыдает: “Не-е-ет! Скорей умру!” – “Значит, надо остаться, – говорю, – мое ты солнышко, кровиночка моя, зрачок моих очей, сосок моих грудей! Остаться и работать, стараться, душу вкладывать и делать все, чтоб наша добрая хозяюшка Гриппина была тобой довольна!” А Ноэми сквозь слезы мне и говорит: “Останусь, мамочка!” – “Вот умница! – я говорю и утираю ей слезы. – Я так и знала, что ты у меня все поймешь!” – “Никто лучше родной матери, – Гриппина говорит, – не объяснит такие вещи!” – “Так, значит, остаешься?” – спрашиваю для верности. “Остаюсь!” – отвечает. “И кашлять, – спрашиваю, – не будешь?” – “Ну, с этим, – отвечает Ноэми, – я ничего поделать не могу. Но буду говорить, что это я так кончаю”. – “И царапаться больше не будешь?” – “Нет! – она отвечает и плачет. – Я буду их ласкать”. – “И не будешь реветь, когда они чего-нибудь особенного просят?” – “Ох, буду! – всхлипывает. – Но буду говорить, что это оттого, что я хочу чего-нибудь еще похлеще!” А я: “Ах, моя умница!” – говорю и целую ее. И милочка Гриппина тоже говорит: “Ах, моя умница!” – и целует ее. А я: “Ах, милочка Гриппина!” – говорю и целую ее. А она: “Ах, Агониза, милочка! – и целует меня.

Поделиться с друзьями: