Вино парижского разлива
Шрифт:
С этими словами Теорем окинул Сабину откровенно нервным взглядом и пошел прочь, нервно похохатывая. Несчастный художник вдруг понял, что сошел с ума, и давался диву, как не догадывался об этом раньше. Доказательства были налицо. Если на самом деле не было ни бретонских каникул, ни множества Сабин, значит, это бред сумасшедшего. Если же все правда, то выходит, что Теорем готов засвидетельствовать абсурдные вещи, а это ли не верный признак умопомешательства! Мысль о потере рассудка подействовала на Теорема угнетающе. Он стал замкнутым, мрачным, подозрительным, избегал приятелей. От женщин отвернулся тоже, не показывался в кафе и безвылазно сидел в мастерской, размышляя о своем недуге. Никакой надежды на выздоровление не было, если только он не потеряет память. Благим следствием затворничества явилось то, что он снова взялся за кисть и принялся писать с исступлением, с поистине безумной страстью. Его действительно немалое дарование, которое он губил, шляясь по кабакам и борделям, проснулось, заблистало и разгорелось ярким пламенем. Посвятив полгода напряженному труду и исканиям, он стал мастером. Шедевр за шедевром, один бессмертнее другого, выходили из-под его руки. Взять хотя бы знаменитую «Девятиглавую женщину», наделавшую столько шума, или необычайно лаконичное и столь же эмоциональное «Вольтеровское кресло». Лиможский дядюшка был в восторге.
Ну а леди Барбери трудами пастора оказалась в интересном положении. Оговоримся сразу, что ни он, ни она не совершили ничего предосудительного,
Что же до миллиардерши миссис Смитсон, то она не последовала примеру сестер, а вместо этого серьезно заболела. Поправлять здоровье она поехала в Калифорнию и там пристрастилась к чтению вредных романов, где самые постыдные, греховные связи предстают в чрезвычайно привлекательном виде, — романов, авторы которых с неуместным сочувствием — да еще, увы, в каких цветистых выражениях, как искусно приукрашивая скверну, показывая в розовом свете самые вопиющие истории, превознося до небес развратников, — словом, пуская в ход весь арсенал дьявольских уловок, чтобы заставить нас если не одобрительно относиться к блуду (а бывает и такое!), то, по меньшей мере, забыть о его изначальной порочности, — бесстыдно расписывают прелести беззаконной любви и соблазны сладострастия. Нет ничего хуже таких книг. Ими-то и увлеклась миссис Смитсон. Сначала она лишь вздыхала, а потом стала задумываться. «У меня пять мужей, — рассуждала она, — а одно время было сразу шесть. Любовник же всего один, и за полгода он доставил мне больше радости, чем все мужья, вместе взятые, за целый год. И это при том, что он оказался недостойным моей любви. Я рассталась с ним, потому что меня мучила совесть. (Тут миссис Смитсон вздыхала и быстро пролистывала насквозь весь роман.) Вон любовники из „Негасимой страсти“ знать не знают ни о каких муках совести и счастливы, как доги (она хотела сказать — как боги). Если разобраться, то и мне не из-за чего мучиться: ведь в чем заключается грех прелюбодеяния? В том, что позволяешь кому-то пользоваться правом, которое безраздельно принадлежит другому человеку. Но мне-то ничто не мешает иметь любовника без всякого ущерба для Смитсона».
Такие мысли не замедлили принести плоды. Но хуже всего было то, что подобным образом думала не одна миссис Смитсон: природа вездесущности такова, что яд мгновенно проник в умы всех ее сестер. Однажды вечером, незадолго до окончания лечебного курса в калифорнийском эльдорадо, миссис Смитсон отправилась на концерт. Исполняли «Лунную сонату» в хот-джазовой интерпретации. Волшебная музыка Бетховена с ее зажигательными ритмами так подействовала на миссис Смитсон, что она влюбилась в ударника, который через два дня отплывал на Филиппины. Две недели спустя она скопировалась в Маниле, перехватила музыканта сразу по приезде и пленила его. В это самое время леди Барбери воспылала любовью к охотнику на пантер, чей портрет увидела в журнале, и забросила свою репродукцию к нему на Яву. Супруга тенора, покидая Стокгольм, тоже оставила там копию, чтобы та познакомилась с приглянувшимся ей в Опере молодым хористом. А Розали Вальдес-и-Саманьего, недавно потерявшая мужа — его съели папуасы во время религиозной церемонии, — облюбовала четверых красавчиков в четырех портовых городах Океании и произвела для них столько же копий.
Вскоре несчастная многоличность разохотилась настолько, что завела любовников во всех концах света. Число их возрастало в геометрической прогрессии со знаменателем 2,7. Каких только рекрутов не было в этом рассеянном по миру легионе: моряки, плантаторы, китайские пираты, офицеры, ковбои, чемпион мира по шахматам и скандинавские атлеты, ловцы жемчуга и народный комиссар, школьники, погонщики волов, матадор и подручный мясника, четырнадцать кинематографистов, склейщик фарфора, шестьдесят семь врачей, группа маркизов, четверо русских князей, двое железнодорожных служащих, учитель геометрии, шорник — всех не перечесть. Особо отметим одного действительного члена Французской академии, разъезжавшего по Балканам с лекциями и длинной бородой. А мужское население одного из Маркизских островов так приглянулось ненасытной, что она поселила там тридцать девять производных. За три месяца Сабина так распустилась, что по всему земному шару насчитывалось девятьсот пятьдесят ее побегов. Еще через полгода это число возросло почти до восемнадцати тысяч. Явление приобрело крупные масштабы и едва ли не преобразило облик планеты. Восемнадцать тысяч мужчин находились под влиянием одной женщины, между ними, хоть они о том не подозревали, установилось своеобразное родство чувств, вкусов и взглядов. Более того, прислушиваясь к одним и тем же советам и одинаково желая угодить советчице, они начали походить друг на друга манерами, походкой, покроем пиджаков, цветом галстуков и так далее, вплоть до выражения лиц. Таким образом, учитель геометрии был похож на китайского пирата, а академик, при всей своей бородатости, на матадора. Утверждался некий тип мужчин, не поддающийся никаким соматическим характеристикам. Сабина имела обыкновение напевать: «Был у меня дружок, гвардеец бравый» и т. д. Этой привычкой заразился весь сонм ее любовников, от них — их друзья и знакомые, так что песенка превратилась в международный шлягер. Ее мурлыкали гангстеры из банды Аль Паконе, очищая сейфы Чикагского банка; пираты из шайки Ву-Най-На, пуская ко дну мирные джонки на Голубой реке, и ученые мужи из синклита бессмертных, составляя академический словарь. Дошло до того, что фигура Сабины, ее профиль, разрез глаз, форма ног грозили стать новым эталоном женской красоты. Путешественники, а пуще того репортеры дивились, находя повсюду женщин, словно вылепленных по одному образцу. Об этом кричали газеты, в научном мире было предложено несколько объясняющих это явление гипотез, что послужило поводом к ожесточенной полемике, не утихающей до сих пор. Общественное мнение склонялось в пользу полуфиналистской теории о нивелировке рас путем генных мутаций и надсознательного видового отбора. Лорд Барбери, пристально следивший за этими дебатами, стал странно поглядывать на жену.
Ну а Сабина Лемюрье с улицы Абревуар продолжала как ни в чем не бывало вести жизнь заботливой супруги и примерной хозяйки: ходила на рынок, жарила бифштексы, пришивала пуговицы, чинила мужу белье, обменивалась визитами с женами его коллег и регулярно писала престарелому дядюшке в Клермон-Ферран. В отличие от четырех своих сестер, она, видимо, не клюнула на романы миссис Смитсон и дала себе слово не множиться в погоне за любовными приключениями. Ложь, притворство и лицемерие, скажете вы, ведь Сабина и несметное количество ее порочных копий составляли единое целое. Но Бог не покидает даже самых великих грешников, не дает заглохнуть искорке света во мраке их душ. Должно быть, эта искра и нашла воплощение в одной восемнадцатитысячной части многоликой развратницы. Ибо верность Антуану Лемюрье
как законному супругу она ставила превыше всего. Все ее поведение было подчинено этому похвальному принципу. Случилось так, что Лемюрье после ряда неудачных спекуляций залез в долги и как раз в это время сильно захворал, так что семейство очутилось в крайне стесненных, близких к нищете обстоятельствах. Не хватало на лекарства и на хлеб, нечем было заплатить за жилье. Для Сабины настали лихие дни, но, даже когда в дверь стучал судебный исполнитель и когда умирающий Антуан призывал священника, она стойко все сносила и ни разу не прибегла к толстому кошельку леди Барбери или миссис Смитсон. Впрочем, сидя у изголовья больного и слушая его хриплое дыхание, она не переставала следить за похождениями своих сестер (к тому моменту их было сорок семь тысяч), вникая в каждое их движение и откликаясь редкими вздохами на рокот многоголосого любовного оркестра. Сжатые зубы, легкий румянец, чуть расширенные зрачки — точно телефонистка, истово обслуживающая разветвленную сеть абонентов.Однако же, принимая участие в этой вселенской оргии (и объединяя все ее части), в этой бесстыдной, блудливой, стенающей, изнемогающей кутерьме, и получая от этого удовольствие (неизбежно и закономерно, сообразно и соразмерно своему естеству), Сабина оставалась неутоленной и томилась вожделением. А все потому, что в ней с новой силой вспыхнула любовь к Теорему, которую она решительно хранила от него в тайне. Быть может, все сорок семь тысяч ее любовников были всего лишь проекциями этой неуемной страсти. Вполне допустимое объяснение. С другой стороны, позволительно предположить, что ее стремительно и непреодолимо засасывало в воронку судьбы. (См. изречение Шарля Фурье, высеченное на постаменте его статуи, что воздвигнута на границе бульвара и площади Клиши: «Стремления людские диктуются судьбою».) Сначала от молочницы, а потом из прессы Сабина узнала об успехах Теорема. Со смятенной душой и затуманенным взором стояла она на выставке перед его «Девятиглавой женщиной», полной изящества, трагического абсурда и столь для нее многозначительной. Она увидела бывшего любовника совсем другим: очищенным, перелицованным, преображенным, раскаявшимся, сияющим новизной и светом. О нем одном она могла молиться: чтобы всегда были у него крыша над головой, теплая постель, сытная еда и бодрость духа и чтобы все возрастало его мастерство.
У Теорема были все те же угольные глаза, но безумие его прошло, хотя доказательства тому не исчезли. Просто художник мудро рассудил, что в мире найдется предостаточно веских доводов за и против чего угодно, в том числе опровергающих его сумасшествие, но утруждать себя их поисками не стал. Жизнь его протекала по-прежнему, в уединенных трудах. Сабиниными молитвами, он действительно писал все лучше и лучше, критики тонко подмечали духовный аспект его творчества. Его больше не видели в кафе, он стал немногословен даже с друзьями, все в нем дышало скорбью, как будто он сжился с огромным горем. Причиной такого переворота послужило то, что Теорем трезво взглянул на себя и понял, как гнусно он относился к Сабине.
Не проходило дня, чтобы он не честил себя подлой тварью, скотиной, мерзкой, ядовитой гадиной, неблагодарной свиньей. Ему хотелось повиниться перед Сабиной, умолять ее о прощении, но он не смел. Он снова побывал в Бретани и привез из паломничества две прекрасные картины, способные пронять до слез самого толстокожего лавочника, а также освеженное воспоминание о своей постыдной низости. Его чувство к Сабине стало смиренным, он даже сожалел о том, что был любим.
Антуан Лемюрье был при смерти, но не умер, а благополучно выздоровел, вернулся на службу, и мало-помалу в доме опять появился достаток. Все время, пока длилась пора невзгод, соседи с надеждой дожидались, когда же муж отдаст Богу душу, имущество пустят с молотка, а жена окажется на улице. Это были самые обыкновенные, славные, добрые люди, вовсе не желавшие зла чете Лемюрье, но, оказавшись зрителями мрачной драмы с крутыми сюжетными поворотами, перипетиями, воплями домовладельца, визитами судебного пристава и горячкой, они предвкушали развязку, достойную столь патетической пьесы. А Лемюрье, вот досада, взял и не умер. Все испортил! В отместку соседи стали жалеть его жену и восхищаться ею. «О мадам Лемюрье, вы так мужественно держались! Мы постоянно о вас думали, я хотела к вам зайти, а Фредерик говорил — не надо беспокоить, но я все знала и вот только вчера говорила месье Бреве: мадам Лемюрье была безупречна, просто нет слов!» Бедняга Лемюрье слышал эти речи и от привратницы, и от жильцов сбоку и сверху. В конце концов он стал думать, что всей его благодарности мало для такого подвига. Однажды вечером Сабина показалась ему совсем истощенной. Как раз в это время к ней подступал тысяча пятьдесят шестой по счету любовник: бравый жандармский капитан в номере гостиницы в Касабланке расстегивал ремень, приговаривая, что, когда хорошенько закусишь и выкуришь добрую сигару, нет ничего лучше, чем заняться любовью. Антуан Лемюрье, благоговейно глядя на жену, прижал ее руку к губам и взволнованно произнес:
— Голубка моя, ты у меня святая! Самая прекрасная, самая лучшая из всех! Настоящая святая!
В словах и обожающем взгляде супруга была невольная насмешка, которую Сабина не вынесла. Она отдернула руку, расплакалась и, сославшись на нервы, ушла в спальню. Когда она накручивала перед сном волосы на бигуди, пышнобородый академик внезапно скончался от разрыва аневризмы за столиком афинского ресторана, где сидел с Сабиной — она звалась там Кунигундой и считалась его племянницей. Имя Кунигунда может показаться несколько вычурным и книжным, но подумайте сами: в святцах едва ли наберется пятьдесят шесть тысяч имен, так что капризничать не приходилось. Позаботившись о достойном погребении великого человека, Кунигунда вернулась в матрицу-Сабину, а та на другой же день водворила ее в жуткие трущобы — во искупление постоянного надругательства над честью Антуана Лемюрье.
Кунигунда поселилась под именем Луизы Меньен в нищем Сент-Уэнском предместье, в одной из самых убогих лачуг, которые во множестве теснятся там, на гигантской свалке близ завода по переработке мусора, среди гор гниющих отбросов, где несет гарью и человеческими нечистотами. Лачуга была сколочена из старых досок и кусков толя и состояла из двух разделенных тощей перегородкой каморок. В одной жили хилый чахоточный старик и ухаживавший за ним слабоумный мальчишка, которого он день и ночь бранил придушенным голосом. Луиза Меньен долго не могла привыкнуть к такому соседству, равно как и к блохам, крысам, смраду, дракам, грубым нравам и прочим кошмарным атрибутам жизни в этом последнем круге земного ада. Леди Барбери, ее замужние сестры и все пятьдесят шесть тысяч вольных любовниц (число их все возрастало) на много дней потеряли аппетит. Лорд Барбери стал с удивлением замечать, что его жена порой внезапно бледнеет, у нее трясутся голова и руки, закатываются глаза. «Она что-то скрывает от меня», — думал он. Откуда ему было знать, что это просто Луиза Меньен в своей хибаре отбивалась от жирной крысы или воевала с клопами за место на лежанке. Вы, может быть, подумаете, что это искупительное нисхождение на дно, в мир старьевщиков и бродяг, мир зловония, гнусных насекомых, плесени и струпьев, голода, поножовщины, лохмотьев, пьянства и брани, заставило многотелую грешницу повернуть на стезю добродетели? Напротив. И Луиза Меньен, и пятьдесят шесть (к тому времени уже шестьдесят!) тысяч ее сестер, и четверомужняя жена стремились отвлечься, забыть о сент-уэнских трущобах. Вместо того чтобы радостно принимать заслуженные и благотворные страдания, Луиза старалась ничего не видеть, ничего не слышать и рассеяться по всем пяти континентам подальше от этой грязи. Что ей легко удавалось. Имея шестьдесят тысяч пар глаз и ушей, совсем не трудно отвлечься от того, что видит или слышит одна из них.