Винсент Ван Гог. Человек и художник
Шрифт:
Это был крутой и суровый перелом в жизни Ван Гога. Хотя и раньше, за последние три года, когда он лихорадочно менял занятия и места жительства, над ним уже нависало клеймо неудачника, «бесплодной смоковницы», — все же он удерживался в рамках существования, которое по понятиям его среды было приличным. Теперь, в Боринаже, он оказался в иной среде, глубоко поразившей его впечатлительную натуру и совершенно изменившей его образ жизни.
Уже самые первые зрительные впечатления от Боринажа были сильны и мрачны. Ни на что прежде виденное не похожий ландшафт. Среди застланных дымом равнин — высокие трубы и черные пирамиды терриконов, по лощинам и на склонах холмов разбросаны крошечные хижины углекопов, безмолвные, словно нежилые (жизнь днем протекает под землей); растительность — искривленные, закопченные до черноты деревья с обнажившимися корнями и колючий кустарник. Черные колючие живые изгороди на фоне снега напоминали Винсенту письмена на белой бумаге: «выглядит, как страница Евангелия». Чудилось нечто старинное, средневековое, вспоминались
Более всего поразили воображение Винсента черные как трубочисты люди — среди них много женщин в мужском платье и подростков, — бредущие вечерами домой по снежной равнине. Возвращение горняков с шахты стало для него неотвязным зрительным образом: он его много раз и в различных вариантах рисовал.
Так он воспринял впервые картину шахтерского поселка — а потом, как в старой китайской легенде, вошел внутрь этой картины, углубился в нее, даже сам спускался в шахту на глубину семьсот метров под землей. Был в забоях, где рубят уголь лежа и отовсюду просачивается вода; видел хилых детей, работавших на погрузке угля, молодых женщин, казавшихся старухами; замечал несчастных слепых кляч, таскавших вагонетки. Жизнь «людей из бездны» становилась ему близка. Он ощущал их нужды как свои, входил в подробности их быта, научился понимать их характеры. Заметил, что «им свойственны инстинктивное недоверие и застарелая глубокая ненависть к каждому, кто пробует смотреть на них свысока. С шахтерами надо быть шахтером и держаться по-шахтерски, не позволяя себе никакого чванства, зазнайства и заносчивости, иначе с ними не уживешься и доверия у них не завоюешь» (п. 129).
Между тем положение «пастыря», который всего только и делает, что поучает, ставило Винсента — молодого здорового человека — как бы вне и над средой шахтеров; совесть его против этого восставала. Его паству составляли люди, до предела изнуренные, истощенные, изглоданные болезнями. Условия их жизни были хуже, чем можно было себе вообразить. Легко понять, что молодой проповедник испытывал смутное чувство неловкости и стыда, занимаясь своим прямым делом — чтением проповедей. Кроме чуткой совести, у него был и достаточно трезвый, наблюдательный ум: он очень скоро, видимо, осознал наивность своих прежних представлений об идиллических отношениях пастыря и бедняков. Увидел, что бедняки не так рвутся к Евангелию, как ему казалось: им попросту не до того — они больше нуждаются в пище и медикаментах, чем в душеспасительных увещаниях. Характерно, что благочестивые медитации почти совсем исчезают из немногочисленных, но необычайно интересных боринажских писем. Ван Гог описывает шахты и шахтеров, несчастные случаи и болезни, грозу в поселке, рождение жеребенка в стойле — реалистично, зорко и трезво. О себе самом говорит мало. Сожалеет, что никогда не изучал медицину.
По всему заметно, что охлаждение миссионерского пыла у Винсента началось еще до того, как он был отстранен от должности проповедника (отчасти потому и был отстранен). Он раздавал свои вещи нуждающимся, ухаживал за больными, помогал людям как мог не из религиозного фанатизма, а по сердечной отзывчивости, в высокой мере ему свойственной, и памятуя, что «с шахтером надо держаться по-шахтерски», чтобы завоевать его доверие. Он и завоевал его — не словами, а делами. В шахтерской среде «пастора Винсента» помнили очень долго. Воспоминания сохранялись и через тридцать с лишним лет: в 1913 году Луи Пьерар совершил поездку в Боринаж по местам, где жил Ван Гог, и расспрашивал о нем у старожилов; Пьерару удалось собрать много свидетельств — вперемежку с легендами, конечно. Люди, подобные Ван Гогу, оставляют за собой пенистую волну легенд: в этой пене истина перепутывается с мифом, и расчленить их по прошествии времени нелегко.
Во всяком случае, едва ли можно верить легенде, соблазнившей некоторых биографов, — что Винсент в Боринаже разыгрывал то ли новоявленного Христа, то ли блаженного: нарочно ходил босиком, нарочно мазал лицо углем и чуть ли не пытался воскрешать мертвых. Откуда пошла эта легенда, обросшая потом всякими красочными деталями? Возможно, первым толчком послужили некоторые позднейшие воспоминания Эмиля Бернара и Поля Гогена, написанные много лет спустя после смерти Ван Гога, о том, что Ван Гог им рассказывал об этом периоде своей жизни. Так, Бернар обмолвился фразой: «Мой дорогой друг возомнил себя Христом» [11] . Ничего даже отдаленно похожего не проскальзывает в письмах самого Винсента. Не следует ли отнести это сомнительное утверждение за счет личности самого Эмиля Бернара, очень склонного к мистицизму? Что же касается Гогена — достаточно сопоставить изысканно-высокопарный стиль его рассказов о боринажских эпизодах жизни Ван Гога с тоном рассказов самого Ван Гога о тех же событиях, простым, сдержанным и естественным.
11
См.: Ревалд Дж. Указ. соч., с. 226.
В поведении Ван Гога в Боринаже не было никакого юродства: в противном случае шахтеры бы едва ли ему доверяли — а они доверяли и уважали его. Скорее, напротив: именно в Боринаже Ван Гог после нескольких лет витаний в облаках увидел у себя под ногами реальную землю, влюбился в «Даму Реальность».
Да, он действительно выхаживал и спас от смерти шахтера, получившего тяжелые ожоги, действительно приютил
у себя какого-то одинокого старика, порой помогал женщинам присматривать за детьми и пренебрегал собственными удобствами (о чем с беспокойством написала его родителям сердобольная булочница Дени, у которой Винсент снимал комнату) — но ведь все это было по-человечески естественно! 1879 год был в Боринаже грозным годом. Один за другим произошли три взрыва на шахтах со множеством человеческих жертв. Вдобавок началась эпидемия тифа и лихорадки, в некоторых домах болели все поголовно и за больными некому было ходить.Серия катастроф завершилась бурным возмущением и массовой забастовкой: углекопы требовали от хозяев гарантий безопасности труда. События граничили с восстанием, для усмирения были мобилизованы жандармы и даже армейские части [12] . На церковников ложилась обязанность утихомиривать рабочих, а рабочие заявляли: «Мы послушаемся только нашего пастора Винсента».
Винсент не поощрял рабочих к восстанию, он, видимо, старался удержать их от насилия и кровопролития (что косвенно подтверждается его подчеркнуто сочувственным отзывом о характере Стивена Блекпула, рабочего, героя романа Диккенса «Тяжелые времена», — см. п. 131 от 5 августа 1879 г.). Но он находил требования рабочих вполне справедливыми и сам вступил в конфликт с администрацией шахт.
12
Эти и дальнейшие сведения излагаются в работах Луи Пьерара и в его письме В. В. Ван Гогу от 8.X.1951 г. См.: Szymanska А. Op. cit., S. 74.
Есть и свидетельство самого Ван Гога. В 1882 году он писал: «На этих днях я смотрел… большую гравюру на дереве по картине Ролля „Забастовка шахтеров“… Гравюра изображает двор шахты и толпу мужчин, женщин и детей, только что, видимо, штурмовавших здание. Они сидят или стоят вокруг опрокинутой вагонетки, а конные жандармы сдерживают их… Я сам однажды присутствовал при сцене, точь-в-точь совпадающей с той, которая изображена у него, и нахожу, что красота его картины — в точной передаче события и незагроможденности деталями» (п. 238).
Очевидно, это и было главной причиной того, что его отстранили от должности проповедника. Но не единственной: сыграла роль и неортодоксальность Ван Гога, которую он не находил нужным скрывать от своего церковного начальства. То одного, то другого пастора он обличал в академизме, в том, что их проповеди «не более соответствуют духу Евангелия, чем проповеди кюре» (п. 132), и это неуместное критиканство со стороны какого-то недоучившегося юнца, разумеется, раздражало высокопоставленных духовных лиц. «Одна из причин, почему я сейчас без места… заключается просто-напросто в том, что у меня другие взгляды, нежели у этих господ…» (п. 133).
«Отсутствие красноречия», упоминаемое в решении синодального комитета евангелической церкви, было не более чем предлогом. Судя по сохранившемуся тексту первой проповеди Ван Гога, да и по письмам, относящимся к той поре, он был достаточно красноречив, порой даже велеречив. Более вероятно, что он вообще стал пренебрегать чтением проповедей — в месяцы катастроф, эпидемий и бунтов ему было недосуг их сочинять, а его пастве — слушать.
Он был уволен фактически уже в августе 1879 года, хотя документ синодального комитета подписан 1 октября. Винсент не уехал из Боринажа — он только переселился из Вама в поселок Кем и оттуда совершал многодневные путешествия, вернее сказать, лихорадочно метался по Бельгии, все время пешком. Ходил пешком и в Брюссель, где раздобыл себе рисовальные принадлежности. В эти критические месяцы, когда рухнула его последняя ставка, он стал рисовать больше, упорнее, чем когда-либо раньше. Рисовал углекопов, возвращение с шахты, женщин, таскающих мешки с углем. Показывал в Брюсселе свои рисунки пастору Питерсену, который сам занимался живописью. Очень хотел, чтобы их посмотрел Тео.
Тео навестил его в Кеме в октябре. При свидании разговор шел не столько о рисунках, сколько о бесплодном и бесперспективном существовании Винсента. Судя по письму, посланному Винсентом после отъезда Тео из Кема, Тео говорил что-то в таком роде: да займись же ты в конце концов чем-нибудь, чтобы заработать на жизнь, стань хоть литографом, счетоводом, булочником на худой конец! Или тебе нравится быть вечным иждивенцем?
Тео высказывал точку зрения не только свою, но и родителей, и дядей: он ее разделял и впервые разговаривал со старшим братом в тоне упрека и назидания. Сам он уже больше года работал в Париже, и его дела шли успешно.
В письме от 15 октября 1879 года Винсент подводит итоги этого тяжелого разговора. Он благодарит Тео за приезд, выражает надежду, что они не станут друг другу чужими, но решительно отклоняет его советы. Признавая, что потерпел жизненное фиаско, он, однако, находит, что лекарства, которые ему предлагают, хуже самой болезни. «…Не позволишь ли мне заметить, что мой способ находиться на иждивении довольно своеобразен для этой роли? — спрашивает он с горькой иронией. — Мне трудно защищаться против этого обвинения, но я буду огорчен, если ты раньше или позже не изменишь свою точку зрения. Я не вполне уверен, что поступил бы правильно, последовав совету стать, например, булочником. Правда, это было бы решительным ответом на обвинения (допуская, что можно немедленно превратиться в булочника, в парикмахера или в библиотекаря), но ответом довольно глупым. Это мне напоминает историю о человеке, которого упрекали в жестокости, так как он ехал верхом на своем осле; он слез с осла и продолжал путь, взвалив осла к себе на плечи» (п. 132).