Винсент Ван Гог. Человек и художник
Шрифт:
Личность художника жаждет упрочиться, выразиться и раздвинуть свои границы через «другое». Но это «другое» должно быть ей созвучно. Поэтому выбор художником круга предметов, «тех, что он любит», к которым питает пристрастие, есть условие самоопределения художественной индивидуальности. Пристрастия Ван Гога были незыблемы: «В мире существует много великого — море и рыбаки, поля и крестьяне, шахты и углекопы» (п. 388-а). Вот это он истинно любил, и потому так и должно было случиться, что именно «в крайней нищете», в черном краю шахт начался его путь художника — не от отчаяния, а от переполнявшей его, искавшей выхода любви. И это было для него продолжением апостольства, миссионерства: он брал на себя миссию поведать о «великом мире бедности», заставить прозвучать в искусстве голос «человека из бездны», «человека в деревянных башмаках». В искусстве других художников он с жадностью выискивал и немедленно влюблялся во все, что так или иначе подобной цели
«Если я не ошибаюсь, у тебя есть „Полевые работы“ Милле. Не будешь ли ты так добр прислать их мне?» — так, по-деловому, начинается уже следующее письмо после того, исповедального. «Я сделал набросок, изображающий шахтеров-откатчиков и откатчиц, когда они на рассвете идут в шахту по заснеженной тропинке вдоль живой изгороди: неясные тени, скользящие в полутьме. На заднем плане, на фоне неба, огромные контуры надшахтных строений и подъемника» (п. 134).
Это письмо, написанное в августе 1880 года, задает тон всем дальнейшим. Везде Винсент пишет о рисунках, которые он сделал, посылает брату наброски, просит присылать гравюры и пособия по рисунку. Он обратился и к Терстеху с просьбой прислать альбом «Упражнения углем» Барга, получил его и «прорабатывал» с примерным усердием, копировал образцы, усваивал анатомию по учебным рисункам, изучал перспективу.
Он прекрасно сознавал, что должен начать с азов, нисколько не уповая на талант, а только на упорство, терпение и бесконечный труд. До конца жизни Ван Гог любил напоминать, что символом святого Луки, покровителя художников, является терпеливый вол.
«Существуют законы пропорций, освещения, теней и перспективы, которые нужно знать, чтобы быть способным рисовать предметы; если не овладеть этой наукой, рискуешь вечно вести бесплодную борьбу и никогда ничего не создать. Вот почему я думаю прямо идти к цели этим путем; я хочу этой зимой приобрести небольшой капитал анатомических познаний» (п. 138). Он обдуманно и заранее намечал программу самообучения. При всей страстности своей натуры Ван Гог ничуть не походил на тип стихийного самоучки. С начала и до конца он работал осознанно, ставя отчетливые цели, сочетая в себе художника, пламенно импульсивного во время работы, и тонкого аналитика до и после работы. Стремление к упорядоченности и анализу было у него чрезвычайно развито; даже в письмах он любил расчленять и перенумеровывать свои мысли и аргументы в спорах: «во-первых», «во-вторых», «в-третьих». Казалось, он все время старался уздой логики сдерживать и направлять творческую стихию.
На первых порах цель его была «стать хозяином своего карандаша». Целых два года он, влюбленный в цвет, воздерживался от краски — только рисовал, считая рисунок «становым хребтом живописи». В течение по крайней мере первого года он рассматривал свои рисунки, за немногими исключениями, как учебные штудии, не больше: штудия землекопа, штудия сеятеля, штудия дерева. Посылая брату рисунки, он не спрашивал, находит ли тот их хорошими, талантливыми, выразительными, а спрашивал только: не замечает ли Тео в них некоторого прогресса? не улучшились ли они по сравнению с предыдущими? не продвинулся ли он еще на шаг? Он чувствовал себя тем крестьянином с бороной, которого нарисовал однажды: упрямо тащил и тащил тяжелую борону по ссохшимся комьям земли, каждый шаг давался с трудом — но, оборачиваясь назад, видел с удовлетворением: уже большой участок проборонен и остался позади.
Нельзя сказать, чтобы его «прогресс» осуществлялся с таким же равномерным нарастанием. Среди самых ранних рисунков вдруг сверкают вещи неожиданной силы и экспрессии, как, например, маленький рисунок «В пути», сделанный в январе 1881 года (бредущий ночью шахтер с фонарем в руке), а потом опять — натужные тяжеловатые «штудии», вроде ранних «Сеятелей», где движущаяся фигура выглядит странно окоченелой. Может быть, будущий великий Ван Гог яснее предощущается в «неумелых» кроки, чем в старательных рисунках, штудирующих анатомию. Но «штудии» были ему необходимы, чтобы «подкопать стену», отделявшую то, что он чувствует, от того, что может. Ощущение силы есть везде, и при всех зигзагах, описываемых кривой роста, она все же шла вверх: за два года Ван Гог вырос в мощного рисовальщика, сама тяжеловесность его рисунков превратилась в весомость грубого, но драгоценного слитка горной породы.
Первые месяцы своего ученичества Винсент оставался в Кеме, занимая в доме шахтера Декрюка тесную плохо освещенную комнату, где, кроме него, помещались хозяйские дети. Работать по-настоящему там было невозможно. Осенью 1880 года, прихватив узелок с пожитками, папку с рисовальными принадлежностями и «Упражнения углем» Барга, он перебрался в Брюссель, уверенный, что потом еще вернется в Боринаж.
С этого времени Тео уже систематически посылал ему деньги. «Я твердо уверен, что ты в этом не раскаешься, — писал Винсент, — таким путем я выучусь ремеслу
и хотя, конечно, не разбогатею от него, но, во всяком случае, крепко став на ноги как рисовальщик и регулярно получая заказы, заработаю свои сто франков в месяц — минимум, без которого не прожить» (п. 142). Увы, это была иллюзия. Он не зарабатывал никакого минимума и через десять лет. Только благодаря Тео он отныне не знал нищеты и ему кое-как хватало денег на краски, холсты и модели.В Брюсселе Винсент стал действовать энергично и напористо: он как будто переродился, став юным и дерзким, словно и не было только что пережитых трагических месяцев. Не теряя времени, он обратился к М. Шмидту, директору брюссельского отделения все той же вездесущей фирмы «Гупиль», с просьбой помочь ему завязать отношения с художниками и вообще устроиться. Снял комнату, более или менее удобную для занятий. Через посредство Тео познакомился с молодым голландским художником Ван Раппардом, вскоре подружился с ним (эта дружба продолжалась свыше пяти лет) и работал в его мастерской. В Брюсселе ему удавалось за скромную плату добывать натурщиков — то какого-нибудь старика, то мальчишку. Делал он зарисовки и прямо на улицах, терпеливо снося неудобства от зевак: рисовал уборщиков снега, рассыльных, угольщиков. Заново перерабатывал рисунки, сделанные в Боринаже (дошедшие до нас композиции из жизни шахтеров исполнены уже в Брюсселе, на основе более ранних, уничтоженных самим Винсентом).
Весной 1881 года он поехал к родителям в Эттен («там есть что рисовать») и прожил до конца года, продолжая с неослабным рвением свои штудии, наведываясь временами в Гаагу, где посещал выставки, мастерские знакомых художников и заводил новые знакомства. Здесь завязался его недолгий, но пылкий союз с Антоном Мауве.
Мауве — известного голландского живописца — Винсент знал давно, чуть ли не с детства, они даже были в родстве: Мауве в 1874 году женился на Иетт Карбентус, двоюродной сестре Винсента. Еще когда Винсент работал у Гупиля в Лондоне и в Париже, он постоянно осведомлялся в письмах, как поживает и над чем работает Мауве. Мауве и раньше был одним из его любимых художников — а теперь стал и наставником. К большой радости Винсента, Мауве заинтересовался его рисунками, дал дельные советы и выразил согласие давать их и впредь. После этого Винсент окончательно пленился Мауве. Все ему нравилось в этом человеке — в том числе и то, как он балагурит в кругу друзей и кощунственно передразнивает проповедников: бывший проповедник только восхищался остроумием этих пародий.
Мауве жил в Гааге, и Винсент, пока оставался в Эттене, виделся с ним лишь от случая к случаю. Зато он каждый день встречал гостившую у его родителей Кэтрин Фос, свою кузину, дочь того самого пастора Стриккера, «дяди Стриккера», который четыре года назад готовил Винсента к поступлению в университет. Тогда Кэтрин была замужем, Винсент у нее бывал и ему очень нравилась не столько она сама, сколько ее семейная жизнь. «В понедельник я провел вечер с Фосом и Кее; они очень любят друг друга, и можно утверждать, что там, где обитает Любовь, Господь простирает свое благословение. У них очень мило… Когда видишь их так, сидящих вместе, вечером, при уютном свете лампы, в комнате рядом со спальней их сына, который время от времени просыпается, чтобы что-нибудь попросить у своей мамы, это действительно идиллическая картина. Но они знают также и трудные дни, бессонные ночи, тоску и заботы» (п. 110).
Теперь сыну Кее было пять лет, а муж ее умер. Она была грустна, но неизменно приветлива. Винсент проводил с ней и с ее мальчиком многие часы, они вместе гуляли по окрестностям. Отпечаток пережитого горя — то, что всегда притягивало Винсента к людям, — сделал Кее в его глазах еще более обаятельной. Он влюбился страстно: «она и никакая другая», «только она». На его признание Кее ответила: «Нет, никогда в жизни», добавив, что прошлое и будущее для нее неразделимы.
Однако Винсента теперь не так легко было обескуражить. На ее «нет, никогда» он смотрел, как на кусок льда, который можно растопить, прижав к груди. Он переживал в то время особенный подъем духа, штурмовал крепость искусства, еще недавно казавшуюся неприступной, чувствовал, что она поддается, поверил в себя, верил и в силу своей любви, казавшуюся ему огромной, способной сдвинуть горы.
Отказ Кее он объяснял себе тем, что она «пребывает в состоянии покорности судьбе», «иезуитство пасторов и ханжествующих дам действует на нее гораздо сильнее, чем на меня, которого оно больше не обманет, потому что я увидел его изнанку; она же верит во все это и не вынесет, если все ее мировоззрение, основанное на идее греха, боге и самоотречении, окажется лишенным смысла» (п. 164). «Я видел, что она всегда погружена в прошлое и самоотверженно хоронит себя в нем. И я подумал: „Я уважаю ее чувство, но все же считаю, что в нем есть нечто болезненное. Поэтому оно не должно расслаблять меня; я обязан быть решителен и тверд, как стальной клинок. Я попытаюсь пробудить в ней „нечто новое“, что не займет места старого, но завоюет право на свое собственное место“» (п. 157).