Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Влас Дорошевич. Судьба фельетониста
Шрифт:

Случайно ли, что Кларти умер в одном — 1913 — году с другим знаменитейшим метром французской публицистики, истинным королем фельетонного жанра Анри Рошфором? Конечно, Рошфор омрачил заключительную часть своей биографии как ярый антидрейфусар и поклонник военного министра Франции, крайнего националиста генерала Буланже. Но в памяти народной он все-таки останется истинным кумиром, обладавшим горчайшим даром сатирической издевки. Это был подлинный полубог Парижа, не устававший разить своим раскаленным пером правительство Наполеона III и самого императора, приведшего Францию к поражению в битве с германскими войсками под Седаном в начале сентября 1870 года. Луи Бонапарт, бездарный племянник Наполеона I, жестоко мстил журналисту. На Рошфора сыпались денежные штрафы, его заключали в тюрьму, изгоняли из родной страны, конфисковали номера его журнала «La Lanterne». А сколько клеветы, публичной, печатной было вылито на его голову! Не пощадили даже имени его двенадцатилетней дочери, воспитывавшейся в монастыре. Рошфора обвиняли в мошенничестве и даже в том, что он незаконнорожденный. Последнее обстоятельство Дорошевич, несомненно, особенно близко принимал к сердцу. И, конечно же, ему был дорог Рошфор как самоотверженный борец за свободу печати.

«Русское слово» воспроизвело его последний

прижизненный портрет, который Куприн, как и Дорошевич, бывший поклонником великого французского публициста (написал о нем большой очерк), назовет «прекрасным» — «глаза светятся любовью, нежностью, самоотверженностью и той благородной ненавистью, которая презрительна и непримирима» [1212] . Этот портрет висел в редакционном кабинете Власа Михайловича. Навещая Дорошевича в петербургской квартире на Кирочной, Куприн не раз любовался украшавшими полки домашней библиотеки томами великолепного французского издания «La Lanterne». Но когда он пытался выяснить, во что обошлись эти книжки в старинных переплетах из телячьей кожи, тисненной золотом, Влас Михайлович смущенно переводил разговор на другую тему.

1212

Куприн А. И. Собр. соч. в 9 томах. Т.9. М., 1973. С.142.

Для Дорошевича и Кларти, и Рошфор были последними «из стаи славных».

«Тех парижских журналистов, которые делали из Парижа:

Европейский трибунал.

Трибунал, пред которым дрожали правительства Европы.

Оглядываясь:

— Что скажут?

Теперь таких журналистов больше не родится.

Эта раса прекратилась.

Теперешний французский журналист это — превосходный репортер американского типа.

Они страшны разоблачениями.

Но не полной благородства мыслью и острым, как шпага, словом» [1213] .

1213

Жюль Кларти//Русское слово, 1913, 12 декабря.

Дорошевич ощущает определенное изменение нравственных ценностей в начале XX столетия. Но это не ворчание брюзги, а понимание прихода других времен. Он говорит В. Н. Сперанскому: «Нет, мне не свойственно нравственное безверие, ни веселое и равнодушное, ни брюзгливое и суетливо-озабоченное. От многих золотых иллюзий я давно безвозвратно исцелился, но все-таки некоторые общественно-моральные устои признаю надежно-окрепшими, несмотря на такие стихийные их подрывы, как нынешняя война. Верую, что изощренное жестокостью человечество обкормится эти годы до нестерпимой нравственной тошноты и, если не вступит на путь повсеместного покаяния, то все же протрезвеет и подтянется основательно. Я не пессимист уже потому, что неизменно сохраняю веру в здоровое вечно-детское начало в человеке. Мой любимый тип всемирной литературы неизменно — Дон Кихот. Видите, вон сколько я собрал изображений его в своей квартире и буду собирать до конца дней моих! Без Дон Кихотов вся наша мишурная культура давным-давно бы выродилась и провалилась в тартарары» [1214] .

1214

Сперанский В. Н. В. М. Дорошевич//Сегодня, 1927, № 280.

Он много знал о жизни и глубоко понимал ее. Но, конечно же, и предположить не мог, что «высшие» проявления «изощренной жестокости человечества» еще впереди. Потому что они были за пределами нормального человеческого сознания. Наверняка, общественный прогресс он связывал и с развитием цивилизации, технического прогресса, к благам которого был более чем неравнодушен. К тому же великому явлению XX века — автомобилю. Фельетон «Автомобиль» не случайно имеет подзаголовок — «Гимн» [1215] . И как же было не воспеть это техническое чудо, когда он вполне мог оценить его, став одним из первых в России владельцев шикарной черной «Испаны-Суизы». Второй такой автомобиль стоял в царском гараже. Разумеется, у него был наемный шофер. Помимо прочего, приобретение это помогало победить неуверенность, которую Дорошевич — ввиду сильной близорукости — испытывал при пешем пересечении беспокойных петербургских и московских улиц.

1215

Русское слово, 1909, № 135.

Технический прогресс — это замечательно. А вот американский тип «разоблачительной» журналистики — не для него. Конечно, «жареный» факт, скандал — это ежедневный хлеб журналистики. Куда без этого? Публика бросается на такое чтение, и этим интересом пренебрегать нельзя. А в общем, продолжает он размышлять в фельетоне по случаю смерти Жюля Кларти, «журналистику не надо ни ругать, ни хвалить. К ней, как и ко всему на свете, надо относиться справедливо». Что это значит? То и значит, что «поставить ее на свое место». Судьями могут быть историки. А «журналист — это только полицейский», который «берет факт, отводит его в свою газету и составляет на него протокол». То есть «привлекает факты и лица к суду современников и потомства». От журналиста «можно требовать только, чтобы он не хватал фактов и лиц без всякого повода. Но смотреть на статью журналиста как на приговор, требовать от простого протокола всего, чего мы требуем от приговора суда, это несправедливо и неумно. Это значит смешивать журналиста с историком, полицейского с судьей. При составлении протокола не вызываются все свидетели, и нет возможности глубоко, во всех деталях исследовать факт». Известно, что суд отменяет немало составленных в полиции протоколов. «А у нас если журналист напишет о каком-нибудь г. Масальском-Кошуро, — от него требуется, чтобы он исследовал этого господина так же, как Соловьев исследовал Ивана Грозного. Но ведь журналист не Соловьев. Да и г. Масальский-Кошуро не И. Грозный».

Все так. И почему бы, в самом деле, еще раз не напомнить власти, как следует относиться к журналистике и журналистам. Но, отводя журналисту только роль «полицейского», составителя протокола, он,

конечно же, лукаво сводит профессию к некоему регистрационному ремеслу, дабы унять непомерные претензии той же власти к коллегам по перу. И сам же говорит как об образцовой о той журналистике, которая была «европейским трибуналом». То есть судила и, следовательно, выполняла и роль историка. И, быть может, не случайно «расовых», т. е. истинных журналистов тянет к истории. Дорошевич обнаружил глубокое, вплоть до бытовых подробностей, знание русской истории в том же очерке о начале Дома Романовых. Вот и «Жюль Кларти был немного историком». И сам предмет его исторического интереса совпадает с давним увлечением Дорошевича. Это журналистика Великой Французской революции.

«Он всю жизнь писал, переписывал, дополнял историю „своего“ Камилла Демулена.

Этого милого юноши.

Рябого, который так увлек, — до гильотины! — свою очаровательную Люси, заика, который в Пале-Рояль произнес такую речь, после которой была взята Бастилия.

Друга Мирабо, который крушил Мирабо, как никто, друга Робеспьера, которого Робеспьер послал на эшафот».

Горький вывод подсказывает Дорошевичу история: «Журналисту не следует иметь друзей.

Всегда настанет момент, когда журналист предаст друзей и когда друзья предадут журналиста.

Первое произойдет из соображений общественного блага.

Второе — ради личной пользы или безопасности» [1216] .

А были ли у него настоящие друзья? Может быть, Гиляровский? Да, конечно, Гиляй — приятель со времен голодной и нищенской юности, человек, безусловно, близкий, надежный [1217] . Но друг — это ведь больше, чем приятель. Это человек, которому можно поверить сокровенное. А Влас смолоду никого к своей душе близко не подпускал. Августе Даманской запомнилось: «При все своей приветливости, радушии был, однако, Дорошевич сдержанный, несколько надменный человек, но никогда не переходил той черты надменности, за которой начинается уже глупость <…> Дорошевич Влас Михайлович, всегда с иголочки одетый, всегда точно вот-вот только что из-под душа, из рук искусного массажиста, артиста-парикмахера, английского портного… Всегда изысканно учтивый, и опять-таки никогда не давая своей выдрессированной учтивости переходить ту черту, за которой начинается слащавость, старомодность или манерность» [1218] . Что касается надменности, то это, пожалуй, поверхностное впечатление, нередко вызываемое солидностью фигуры Дорошевича, крупными, несколько утяжеленными чертами его лица. Хотя и мог он надевать определенную маску. Вот каким он запомнился часто видевшему его в Столешниках в квартире Гиляровского В. М. Лобанову: «Дорошевич в начале XX века, в 1904–1905 годы, был уже начавшим тучнеть человеком. Ходил он обычно в пиджаке или визитке, сшитых у лучшего московского портного; иногда нервно проводил рукой по голове, остриженной коротким бобриком, под которым уже угадывалась лысина. Он лениво, по-барски надевал пенсне, говорил капризным голосом, так как привык к тому, что его обязательно слушают, изрекал иногда словечки и остроты, от которых окружавшие не могли не покатываться со смеху, невзирая на свое солидное литературное положение и звание.

1216

Там же, 1913, 12 декабря.

1217

На подаренной Гиляровскому 12 января 1903 г. книге «Сахалин» он написал: «Старому товарищу, из приятелей и чуть ли не единственному другу Володе Гиляю на добрую память» (Теплинский М. Пятнадцать литературоведческих сюжетов с автобиографическими комментариями, двумя приложениями и эпилогом. С.21).

1218

Даманская А. На экране моей памяти. Таубе-Аничкова С. Вечера поэтов в годы бедствий. С. 133–134.

Роняя свои коротенькие „дорошевичевские“ фразы, Влас Михайлович сохранял всегда полнейшую невозмутимость. Только по каким-то, на миг сверкнувшим огонькам и искоркам в уголках глаз можно было судить о сознательности и обдуманности того, что он „подпускал“ своим собеседникам» [1219] .

Профессор В. Н. Сперанский вспоминал, что возникавшее при первой встрече с Дорошевичем «отпугивающее и расхолаживающее впечатление неизбежно проходило у каждого терпеливого наблюдателя», уступая место любованию «этим интереснейшим, трепетно-нервным лицом, отражавшим целый радужный спектр настроений», слушанию «этого проникновенного голоса, дававшего такое множество тончайших оттенков» [1220] . А вот изысканная учтивость, щепетильность до мелочей, джентльменство в сочетании со старомосковской любезностью были, несомненно, еще и средством самозащиты, которую «незаконнорожденный» вырабатывал с молодых лет.

1219

Лобанов В. Столешники дяди Гиляя. С.89.

1220

Сперанский В. Н. В. М. Дорошевич.

Да, были друзья… Гиляй, Амфитеатров, Василий Иванович Немирович-Данченко… Но дистанция сохранялась и с ними. А когда пришла слава, очень большая слава, оказалось, что она увеличила эту дистанцию. Вот и Амфитеатров, признававшийся в мемуарном очерке в 1934 году, что любил Дорошевича, в 1911 году, когда положение «короля фельетонистов» в «Русском слове» пошатнулось, злословил на его счет в письме к общему приятелю Василию Ивановичу Немировичу-Данченко: «Талант и ум <…> несомненно яркие, вместо души — пар, и в этом все его несчастие» [1221] . Уж Александру Валентиновичу ли не знать, какая душа была у Дорошевича, о «наисердечнейших» отношениях с которым он написал позже в своих воспоминаниях? Воистину — журналисту не следует иметь друзей…

1221

Амфитеатров А. В. Жизнь человека, неудобного для себя и для многих. Т.2. С.483.

Поделиться с друзьями: