Властелин огня
Шрифт:
– Александр Ковач, кто же еще.
– Много будешь знать, плохо будешь спать, - буркнул отец.
Дома он сразу же, пока мама разогревала борщ, пошел в сарай и стал вынимать половые доски, выбирая попрочнее. А я, воспользовавшись моментом, положил на место взятый утром нож. Хорошо, что его никто не хватился, иначе бы мне многое пришлось объяснять.
Отец ушел сразу после обеда. Доски он погрузил на большие санки, на которых мы перевозим дрова, и повез их в сторону «инженерного дома». Еще он взял молоток, пилу и по горсти гвоздей разных размеров.
А я уселся за учебники. Но мне с трудом удавалось сосредоточиться на уроках, мысли мои витали где-то далеко-далеко.
Очень он странный, этот Александр-Ласло Ковач, думал я.
Его появление, да еще так кстати - настоящая
Возможно, пришло мне в голову, он врет не ради себя, а ради дяди Коли Мезецкого ...
Однако при чем тут дядя Коля? Или, вернее, почему надо врать ради него?
Впрочем, документы у этого Ковача есть, и нормальные документы ...
А может, пришло мне в голову, это вовсе не его документы? Может, он от кого-то прячется? И вообще - он преступник, а дядя Коля помогает ему скрыться - в память о его отце, которого дядя Коля знал?
Я вспомнил холодный, одновременно бездонный и непроницаемый взгляд Ковача.
Похожий взгляд был у двоюродного брата моего отца, дяди Степы, когда он заезжал к нам по пути домой, возвращаясь из лагерей, где провел восемь лет. Отец поспешил его спровадить, хотя и не грубо, дал в дорогу домашних консервов и немного денег и сделал все, чтобы дядя уехал рано утром, только переночевав. Но дядин тяжелый взгляд я запомнил, и еще наколки, которыми был покрыт его торс: дядя долго парился в бане, потом вышел в предбанник, взял у меня полотенце и подмигнул мне, его мускулы заходили, а на них - бесенята и всякое прочее, изображенное на наколках, зашевелилось, как живое. Потом он сидел за столом, ел много и жадно и вел странные разговоры, которых я почти не понимал, а отец сидел напротив и разглядывал стол, стараясь не поднимать глаза на своего двоюродного брата. А еще отец прикрикнул на меня, увидев, что я верчусь рядом, и велел немедленно идти спать.
Хотя нет, у дяди Степы взгляд был тяжелый совсем по-другому. В нем, если хотите, не было холодной несгибаемости, превращающейся в полыхающее пламя, как у Ковача. Холод в его глазах и оставался холодом, и был он скорее не стальным, а свинцовым ... Да, точно. Если искать сравнение через различие в металлах, то взгляд дяди Степы мог ударить, будто свинцовый кастет, но не мог рассечь, как закаленный клинок. И в огне легкоплавкий свинец его взгляда потерял бы форму. Пожалуй, приблизительно так.
А потом, нельзя забывать и о ноже, который Ковач преобразовал чудесным образом, и о том, что благодаря Ковачу пошла наконец нужная сталь ... Что-то такое он сделал со сталью, что-то такое наколдовал!
И упоминание о том, что он в одиночку поднял стопудовую болванку - это же больше ста пятидесяти килограммов весом ... и уверенность отца, что Ковач выиграет пари, отстоит третью сталеварскую смену подряд, без сна и отдыха ... и еще. Почему Лохмач не залаял, когда дядя Коля привел к нам ночью незнакомого человека? Лохмач лает на всех незнакомых. Вы ходит, сразу признал Ковача за своего?
Так кто же он все-таки? Я должен был разобраться и стал соображать, у кого бы мне об этом спросить.
В итоге, мне в голову пришли две идеи. Во-первых, можно порасспрашивать нашего учителя истории и обществоведения про всякие легенды металлургов. Нашему историку было лет пятьдесят, и он, конечно, немного чокнутый, но безвредный. Носится с идеей школьного музея истории родного края, и нас в теплое время водил на экскурсии вместо того, чтобы заниматься в классе, особенно если у него получался сдвоенный урок. Мы, конечно, были совсем не против. Куда лучше бродить по улицам или за городом и слушать всякие байки, чем париться за партой. Еще он постоянно подбивал нас находить разные старые вещи для школьного музея, который затеял, и все втолковывал нам, что любая мелочь может оказаться бесценной и рассказать о том, что иначе осталось бы тайной навеки. Его искренне огорчало, что мы проявляем «мало инициативы». Положим, эту самую инициативу мы проявлять старались. Например, когда у Губкиных делали большой ремонт, то под старыми обоями обнаружились газеты аж тридцатых-сороковых годов. Васька тут же рассказал об этом Якову Никодимовичу, и наш историк примчался весь вне себя и уговорил васькиных
родителей немного помедлить, буквально один вечер, пока он отпарит газеты, с нашей помощью, конечно. Мы вместе с ним аккуратно мочили эти газеты теплой водой и снимали со стен, а потом вывешивали просушиваться на веревочках, за прищепки, как постельное белье. Конечно, некоторые газеты порвались, но в основном их удалось снять почти целехонькими и, когда мы все высушили и сложили, набралась вполне порядочная стопка. Потом Яков Никодимович часть этих газет выставил в школьном музее, положив под стекло, и был безумно доволен. Он говорил, что в них есть такие упоминания и о ежедневном быте, и о довольно крупных (по местным масштабам, во всяком случае, а газеты в основном был местные) событиях, которых больше нигде не найдешь.Я вспомнил, что дядя Коля Мезецкий обмолвился, будто нечто подобное появлению Ковача в наших краях уже происходило. И если кто мог знать о давних историях, похожих на нынешнюю, так это Яков Никодимович.
И еще я подумал о Машке, дочке гендиректора нашего комбината. Она училась с нами в одном классе вплоть до последнего года, и мы с ней дружили. В прошлом году родители перевели ее в другую школу, единственную в городе гимназию «с углубленным изучением английского языка и компьютеров», но Машка нос не задрала, и мы продолжали общаться. Она даже сказала мне, когда мы в последний раз встретились, что ждет меня в день своего рождения, который у нее в марте, и чтобы я ни в коем случае не забыл.
Может быть, наша дружба сохранялась благодаря собакам. у Машки был боксер, Ричард, славный пес, но отчаянно драчливый. С людьми-то он был миролюбив и даже незнакомых готов был обслюнявить с головы до ног (все знают, какие боксеры слюнявые), но с собаками становился просто бешеным и любому встречному псу стремился доказать, что он сильнее и главнее. А с нашим Лохмачом почему-то не дрался. Может, потому, что они вместе гуляли с двухмесячного возраста, а может, драться с ним было неинтересно: Лохмач был крупнее и к тому же спокойный. Он просто давал Ричарду завязнуть зубами в своей длиннющей густой шерсти и либо отпихивал его, чтобы тот отстал, либо приседал, чтобы Ричард перекувырнулся через него и через собственную голову, а потом невозмутимо отряхивался.
Но, скорее .всего, это была просто большая собачья дружба.
И когда наши собаки гуляли вместе, Машка спокойно могла отпустить Ричарда с поводка, чтобы он побегал и поразмялся. Во-первых, когда он носился с Лохмачом, то совсем не обращал внимания на других собак, даже оказывавшихся в опасной близости, а во-вторых, если все-таки намечал себе жертву для драки, Лохмач всегда успевал остудить его пыл ,либо встряхнув за шкирку, либо попросту оттеснив от противника. Лохмач отлично понимал, что лишний шум и лишняя ругань обозленных владельцев других собак нам с Машкой ни к чему. Ричард, по-моему, это тоже понимал, но не всегда мог справиться со своим характером.
Вот я и подумал, что надо бы поговорить с Машкой, и пусть она ловит все разговоры о Коваче, которые будет вести ее отец, да и сама при любом удобном случае не стесняется спрашивать. Если, например, у Ковача с документами что-то окажется не в порядке, то Машка первой об этом узнает. И вообще она сумеет выведать много полезного и интересного.
Решив, как мне действовать, я оставил недоделанные уроки на потом, а сам оделся, сказал своим, что хочу немного погулять с Лохмачом, взял поводок и вышел из дому.
Лохмач жил в конуре, на цепи. Цепь была достаточно длинной, чтобы он мог вольготно разгуливать возле дома, но, конечно, побегать так, чтобы как следует размять лапы, она ему мешала. Вот и надо было хотя бы раз в день прогуляться с ним до пустыря и там спустить с поводка и дать побегать.
Сторожем он был отменным, но жил в конуре не только по этому. Ему там больше нравилось, чем в доме. Мы несколько раз пытались забрать его в дом, когда морозы были лютые, под пятьдесят градусов, но он буквально минут через пятнадцать начинал проситься назад, показывая всем своим видом, что в жарко натопленном помещении ему, видите ли, не по себе, особенно возле печки, и что он за лето достаточно страдает, чтобы сейчас иметь право на здоровую прохладу.