Внутренний опыт
Шрифт:
Горьким криком себя пронзаю: слова, что душат меня, меня отпустите, меня пощадите, я жажду иного.
Уж лучше смерть,
чем царство слов,
чем цепи слов,
столь бедных ужасом,
что ужас — вожделеннее всего;
Я есмь ничто,
мое я, которым я есмь,
Я есть не что иное,
как жалкое приятие
того, что есть.
Ненавижу
эту жизнь инструмента,
Ищу надлома,
дабы быть надломленным.
Люблю дожди,
грозы,
грязь,
разливанное море воды,
недра земли,
но не мое я.
О могила моя,
избавь меня в недрах земли
от моего я,
которым не хочу больше быть.
Почти всякий
Не похожа ли на меня эта книга? Коль скоро изложение теряет связь с началом? Знать о нем не знает или попросту к нему безразлично? Странная риторика! Странный способ застать врасплох невозможное! Отнекивание, забвение, расплывчатость, околичности… даже лень как орудие неукротимой энергии.
Как-то глубокой ночью на улице я вдруг вспомнил о Каменном Аббатстве, французском монастыре на одном английском острове, где в 1920 году я провел два или три дня, — собор стоял в окружении сосен под мягким лунным светом на самом берегу моря; свет луны струился на величественную красоту средневекового строения, сводя на нет все то, что делало мне чуждой монастырскую жизнь, — мной владело лишь чувство отъединенности от остального мира; я представил себя в стенах кельи, вдали от волнений, вообразил себя монахом, спасенным от расхристанной, рассудочной жизни; прямо на улице силой обступавшей меня темноты воспламенилось обливающееся кровью мое сердце, я испытал настоящий восторг. Но также силой моего пренебрежения к логике, к духу последовательности.
Небо, зажатое между призрачно-серыми стенами, сумрак, обволакивающая недостоверность пространства в этот поздний час: божественность предстала вдруг передо мной во всем своем бессмыслии, безмолвии, пьянящем сиянии. Мое тело не прервало быстрого своего продвижения, но экстаз дал о себе знать легкой судорогой в мышцах. На сей раз недостоверности не было, скорее — безразличие к достоверности. Я написал “божественность”, знать ничего не зная, не желая ничего знать. В иные часы незнание оборачивается бездной, над которой я парю.
Чего я должен теперь гнушаться: неведения намеренного, методического, посредством которого я, случалось, искал экстаз. Не то чтобы неведение не открывает сердце восхищению. Но мне предстоит горькое познание невозможного. Всякая глубокая жизнь несет в себе бремя невозможного. Намерения, проект его рушат. Но ведь я узнал, что ничего не знал, вот в чем секрет: “незнание сообщает экстаз”. И сразу же возобновилось банальное, основанное на кажимости некоего знания, существование. Я хотел убежать от него, все твердил себе: это знание лживо, я ничего не знаю, абсолютно ничего. Но ведь знал: “незнание сообщает экстаз”, и тоска испарилась. Я пережил это, замкнувшись (жалко) в себе. С наступлением ночи ясный образ монастырской гармонии принес мне экстаз — силой глупости, понятно, которой я себя вверил. Невозможное —что еще невозможней! В дисгармонии, которой я должен, как подобает, следовать, лишь гармония — в силу как раз этого должен — представляет собой возможность дисгармонии: как тут избежать чего-то неподобающего, но ведь если ищешь подобающего, невозможно неподобающим быть.
Экстаз — вот он выход! Гармония! Возможно, какая-то душераздирающая. Выход? С меня хватит того, что я ищу; снова и снова валюсь с ног, не могу и шагу ступить, жалкое существо: выход вне проекта, вне воли к выходу! Ибо проект — это темница, из которой я хочу бежать (проект, рассудочное существование); я разработал проект
о том, как избежать проекта! Знаю, что достаточно разбить в себе рассуждение, и экстаз тут как тут, от него уводит рассуждение, от экстаза, которому изменяет рассуждающая мысль, выдавая его за выход или за отсутствие выхода. Во мне (помню) криком кричало бессилие, протяжный, тоскливый, идущий изнутри крик: узнал, знать ничего не знаю.В силу чего рассуждение в неистовстве своем предстает бессмыслием, но (у меня вырывается стон) как-то мало (мне этого мало).
Мне этого мало. Мне мало тоски, страдания… и это говорю я, радостное дитя, заливающееся диким, счастливым, непрестанным смехом (иногда смех отпускал меня: но его бесконечная, далекая легкость искушала меня в минуты огорчений, слез — даже тогда, когда мне случалось биться головой о стену). И все же… сунуть палец в кипяток… и крикнуть: “Мне этого мало!”
Опять забыл: страдание, смех, палец. Бесконечное самопреодоление, когда ты во власти забвения, экстаза, безразличия — к себе, к этой книге; мне открывается то, что недостижимо для рассуждения. Я —зияющая брешь —распахиваюсь непостижимому небу, и все во мне, куда-то низвергаясь, исполняется гармонией последней дисгармонии, уничтожения всех на свете возможностей, неистовый, быстрый поцелуй, низвержение в бездну невозможного, в темную, непроницаемую ночь, хотя там есть и свет, не менее непостижимый и ослепительный, чем самые глубины человеческого сердца.
Но главное: никаких объектов. Экстаз не есть любовь, поскольку любовь подразумевает обладание, для коего необходим объект, который обладает обладающим им субъектом. Нет больше ни субъекта, ни объекта, есть “зияющая брешь” между ними, и в этой бреши, где растворяются субъект и объект, есть переход, сообщение, но не от одного к другому: и один, и другой утратили раздельное существование. Вопросы субъекта, его воля к знанию сведены на нет: субъект испаряется, его вопрошание не имеет более ни смысла, ни принципа, из которого он исходит. Но теряется и возможность любого ответа. Ответ гласил бы: “Таков объект…”, но ведь нет уже отдельного объекта.
На самом краешке экстаза субъект сохраняет за собой роль ребенка в драме: сидит себе, хотя никому до него нет дела, присутствие — рассеянное, способное разве что туманно что-то предчувствовать; поистине отсутствующее присутствие, какое-то закулисное, словно бы занятое своими игрушками. Что ему до экстаза, тот пленяет его только своей новизной; но если экстаз длится, субъект скучает: экстаз решительно не имеет для него смысла. И коль скоро нет в экстазе желания сохранить себя в бытии (такое желание свойственно отдельным существам), нет в нем и постоянства, он рассеивается. Как что-то чуждое человеку, он воспаряет над ним, не ведая ни о заботе, которая дала ему жизнь, ни о рассудочных лесах его созидания (которые на его глазах рассыпаются); для заботы экстаз есть бессмыслие, для жажды знания — незнание.
Субъект — утомленный самим собой, почувствовав необходимость дойти до крайности — ищет экстаз, это так, но в нем нет воли к экстазу. Существует неустранимое разногласие между ищущим экстаза субъектом и самим экстазом. Тем не менее субъекту ведом экстаз, он его предчувствует, но не как волевую, идущую изнутри установку, а как ощущение какого-то воздействия извне. Я могу опережать его, как-то инстинктивно, гонимый страхом увязнуть в самом себе; тогда экстаз рождается из этого расхождения. Но лучше его достигать внешними средствами, ибо внутри меня нет необходимой к нему предрасположенности. Место, где я некогда испытал экстаз, память, околдованная некими физическими ощущениями, просто окружение, точно отложившееся в памяти, — все это имеет большую силу воссоздания пережитого, нежели волевое повторение каких-то описательных движений духа.