Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Во имя четыреста первого, или Исповедь еврея
Шрифт:

Прорубить ее насквозь я не сумел. Еще и колода спружинила: древесные волокна были размочалены и махрились, как на изношенной зубной щетке.

Невозможно было представить, что кость прячется на такой глубине.

Обострение отщепенческих болей я и сейчас лечу теми же домашними средствами - научился только обходиться без необратимых увечий: берется тугая свиная кожа, в которую, по возможности тесно, зашивается нога. Зашитую ногу в стягивающемся от жара сапожке следует держать над огнем до полной готовности. Соль и перец добавляются по вкусу. Рекомендуется евреям и непризнанным гениям.

Впрочем, левая кисть, несмотря на дилетантский метод душевного обезболивания, все равно работает у меня дай Бог всякому - динамометр почти не улавливает разницу. Разбаливается, если только передержишься за носилки. Или за топор.

По оплошности сталкиваясь

с Луизой Карловной, я срочно принимал припрыгивающий вид - чуял, что жизнерадостность - единственный козырь ничтожеств. За гармошку я тоже больше не брался. Правда, года через два, в поезде Семипалатинск - Алма-Ата не выдержал: какой-то пацан, примерно мой ровесник и все еще вундеркинд, дивил народ Мокроусовым и Дунаевским. "Сколько лет?" - ревниво спросил его папаша, когда я сыграл пару-тройку вещиц "для подлых", как выражались в простодушные петровские времена. "На полгода старше", - обрадовался он, и потом, когда мы с вундеркиндом обменивались гармошкой, вступив в борьбу за народную любовь, ревнивый папаша сообщал про меня каждому новому слушателю: "На полгода старше". Успех нисколько меня не окрылил. Все это была суета.

И еще лет через десять, подающим кому надежды, а кому опасения молодым ученым подрабатывая (евреям всегда не хватает денег) на Белом море погрузкой леса, я, как лунатик по крыше, пошел по палубе лихтера к гармоническому мявканью. На дядипашиной гармошке играла девчонка (на полгода старше), очень неохотно уступившая мне, ветерану, свой облезлый чемоданчик. Какие деревянные и в то же время распоясавшиеся оказались у меня пальцы, - чему девчонка нисколько не удивилась: ей постоянно докучали всякие охламоны, полагающие, что умеют играть.

И какой бедный, короткий оказался у гармошки звук... Клянусь, в Эдеме, без чужаков она звучала как виолончель - миллиончик-другой евреев совсем недорого, чтобы вернуть ей прежнее божественное звучание.

Ба, да ведь мое покушение на собственный палец было бессознательным стремлением к обрезанию, для русского абсолютно нелепым (помните поговорку: сравнил этот самый с пальцем?) - евреям же свойственно особое осязательное и даже обонятельное отношение к крови, как показал классик возрождающейся ррусссской философии Василий Васильевич Розанов: недаром, учил он, у жидов такие носы - нюхать кровь, а если религия запрещает им употреблять ее в пищу, так это потому, что им слишком уж хочется - иначе они бы весь мир высосали. Так горький пьяница запрещает себе даже притрагиваться к вину.

И все же главное, что Вась Вась (так мы звали нашего директора) имел против жидов - это обида за их отчуждение, это нескончаемый вопль: зачем они отделяются от нас, зачем брезгуют нашей говядиной, нашими тарелками, нашими невестами?! Зачем не впускают к себе гоев?! Если они хотят нашего доверия, пусть не имеют тайн от нас, пусть сначала разорвут свою черту оседлости изнутри!

Слияние с народом (русским, разумеется, - все прочие народы были только подвидами неполноценности) - ни о чем другом я не мечтал с такой пожирающей страстью. Я пытался разорвать изнутри невидимую черту, тысячекратно бросаясь на нее грудью, как спринтер на финишную ленточку, и она, случалось, растягивалась до почти полной неощутимости, позволяя мне забираться в самые глубины народных толщ, - но в конце концов, как сказочные американские подтяжки, все равно отбрасывала меня обратно. Из гетто ты вышел...

Гришка вполне подготовил меня к школе: я пламенно презирал ябед и отличниц и не менее страстно обожал учительницу Зину Ярославну. Но я едва сумел выдержать взбесившийся броуновский мир школьного двора и непостижимым образом зависший на невероятной высоте гомон коридора, очень скоро, однако, сделавшись одной из неисчислимых капелек ртути, оттого-то и округло-юрких, что они не сливаются с окружающей средой - зато друг с другом сливаясь в металлическую лужицу до полной неразличимости.

Я слился до такой степени, что уже через неделю совершил свой первый школьный подвиг: мотанул прямо на лопатки хулиганистого третьеклассника Паршу. Слава победителя Парши долго шла по моим следам, и сам Парша освободился от застенчивости по отношению ко мне, только поднявшись на ступень недосягаемую для трясущихся за свой социальный статус евреев уголовную.

Слившись с одной лужицей мира, я готов был сливаться и дальше налево и направо, от избытка любви покровительственно подманивая и зазывая к себе домой всех встречных собак, особенно щенков (более зрелым псам мое радушие не внушало доверия), ласкал без меры и

награждал бодрыми кличками, не разбирая пола - Бобик, как чарующе это звучало! Но когда подруги встречные уходили своим путем, я тоже не скучал: роевое дружелюбие не замечает мелькания индивидуальностей. (Хотя каждое собачье лицо до сих пор стоит у меня перед глазами.) Я был как солнце, проливающее свет на всех без разбора.

Роевое радушие очень напоминает равнодушие.

Второй результат слияния - я совсем перестал трусить пьяных: уже не драпал со всех ног, а охотно вступал в степенную беседу. Все люди - это люди, открылся мне главный принцип роевого восприятия, столь похожего на неразборчивость, и моего доверия к пьяным не подорвал даже такой эпизод.

Мы с пацанами, умостившись на штакетниках, как куры на насесте, болтали и пересмеивались, а проходивший мимо пьяный в сравнительно белой рубашке, распущенной на принятый среди пьяных манер, отнес наш смех на свой счет. У эдемцев нет ничего, кроме чести: он проспотыкался мимо, а за углом перевалился через забор, незаметно подобрался и кинулся на нас с тыла. Все градом посыпались со штакетников, а у меня как назло застрял каблук. Уже почти в руках мстителя, я, положась на судьбу, кинулся вниз головой и рассчитал правильно: каблук вырвался из предательских тисков, и я оказался на земле, но пьяный, прошмыгнув в калитку, уже нависал надо мной расхристанной Пизанской башней. В последний миг я успел выюркнуть из-под него и, не помня себя, пропетлял среди загородок минут пять, прежде чем выбрался обратно.

Пока я унимал дыхание, выяснилось, что когда пьяный навис надо мной и все брызнули в разные стороны, Гришка ухватил булдыган и кинулся сзади на мнительного забулдыгу (булдыган, забулдыга - бывают странные сближения...). Правда, когда опасность миновала, великодушный Гришка не стал сводить счеты.

Будущий верный друг ремарковского розлива (или у меня было "хемингуэевского"?), Гришка уже в ту пору сразу переставал дразниться, если отвечал за тебя. Если мы оставались дома одни, а папа с мамой где-то среди морозной тьмы обучали иностранным языкам и астрономии страшных бандитов - вечерников, на меня иногда нападал страх, что маму по дороге непременно съедят волки (именно маму, чем-то она, видимо (эдипов комплекс?), казалась мне более лакомой - а волки-таки захаживали к нам за крайние дома), Гришка до того потешно изображал, как мама начнет делать зарядку да как махнет ногой, а волки как полетят вверх кармашками... И я начинал радостно хохотать.

Тем временем настала осень, пришла пора копать картошку и прыгать в кучи ботвы - тем счастливцам, у кого огород примыкал к дому. Дедушка Ковальчук, к моему позору, вскоре положил конец этому безобразию, но кто-то из гостей успел заронить в мою душу коварную мечту. С сарая метра два - прыгали все, с уборной - за два с половиной - двое-трое. Но один из отступивших перед уборной (да уж не фундаменталист ли Катков это был?) решил нивелировать наши заслуги, поведав нам о некоем герое (даже имя какое-то у него было эпическое - не то Зигфрид, не то Илья), который сигал аж с самого конька: четыреста первые очень часто оказываются самыми пламенными певцами идеалов, поскольку перед их недосягаемой высотой и карлик, и баскетбольная звезда выглядят одинаковыми коротышками.

В ту минуту я не принадлежал себе - я принадлежал четыреста первому. То есть идеалу. Подобно плоской выдумке фантастов - радиоуправляемому роботу - я взобрался на конек и, не промедлив ни мгновения, изо всех сил сиганул вперед, чтобы допрыгнуть до ботвиной кучи, сделавшейся меньше блюдца. Падение и мелькание длилось целую вечность, а потом - удар такой силы, что сердце, вставшее поперек горла, вылетело - нет, только не в пятки, там бы я его точно отшиб насмерть.

Бормоча: "Я еще только раз, - и все" - оправдываясь перед каким-то строгим взрослым (образ Отца, Господа Бога?), я снова полез ввысь, чувствуя, что мне этого не спустят. Падение еще более ужасное, удар еще более сокрушительный. "Третий раз, и все, Бог любит Троицу", - бормотал я, понимая, что к непослушанию присовокупляю еще и клятвопреступление. Третий удар вышиб у меня остатки мозгов - хватило их лишь на то, чтобы снова вскарабкаться на крышу, бормоча безумные оправдания: "Бог любит Троицу, а четверту Богородицу" (когда мною овладевал четыреста первый, я на целые годы превращался в сомнамбулу). После я много лет всерьез подумывал, что Бог покарал меня именно за попытки хитрить с ним: самым серьезным проступком в моих глазах так и осталось непослушание, пренебрежение правилами, а не собственным скелетом.

Поделиться с друзьями: