Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Военные приключения. Выпуск 5
Шрифт:

— Н-ну и?.. — сипло осведомился Симонов, в тишине щелкнул кнопкой ларингов и, длинно переведя дух, наконец стащил шлемофон. — Что, там и заночуешь?

— О! — только и выдавил из себя восхищенный американец, тыча в небо большим пальцем.

— Главное молись теперь своему богу, что жив! — хохотнул Анатолий, рассматривая незнакомца.

Парень перевел глаза на заулыбавшегося Бикмаева, вновь оглядел настороженно выжидающую толпу, неожиданно хрипяще, сорванным крайней усталостью голосом негромко что-то сказал — и вдруг в его руке оказался… мяч. Мяч? Ну да — ободранный, великолепный мяч!

Парень, широчайше улыбаясь, подержал его в левой руке высоко над собой, вскинул над толпой правую, торжествующе потряс двумя выставленными углом пальцами и, победоносно-хрипло рявкнув: «Виктори! Виктори, факин шиит!..» [29]

сильнейшим тренированным ударом запустил мяч в вертикаль над головами и, легко откинувшись на коричнево-матовый кожаный заголовник бронеспинки, сипло захохотал, счастливо раскинув руки за борта.

И все. Все! Мяч со свистом взлетел свечой в изумленные небеса, толпа разом освобожденно-радостно басом взревела и массой ринулась к самолету. Симонова больно шарахнули в спину и едва не подмяли, а парнишку уже тащили, волокли на руках из кабины, обнимали, тискали, били по спине, тыкали ему в нос раскрытые портсигары, мяли руки, кто-то орал: «Точно — виктория! Виктория, матерь вашу!», кто-то с видом знатока лез в чужую, необычно широкую и просторную кабину, и бесполезно было пытаться что-либо понять, ясно было одно: люди счастливы. Счастливы! Ведь человек жив, и он здесь, и победа тоже здесь, все-таки победа — громадная, оглушительно-прекрасная победа! Несердито сердился замполит, безнадежно пытаясь навести порядок; веселым мальчишеским басом ругался командир полка; кто-то громко, отсчитывал шаги, устанавливая тут же, за капониром, футбольные ворота из шлемофонов, патронных ящиков и красных тормозных колодок, и кто-то резонно протестующе кричал: «Мужики, его ж сначала накормить надо!», а ему столь же резонно возражали: «Вот ты и будешь с полным брюхом за мячиком скакать…»

29

«Победа! Победа…» — далее следует неприличное выражение.

А американец в смятенной толпе безошибочно нашел взглядом Анатолия, вырвался из чьих-то объятий, оттолкнул чей-то портсигар и пошел на него сквозь руки, улыбки, зажигалки, на ходу срывая с пальца какое-то кольцо, а оно все никак не слезало — явно самодельное, грубое и толстое серебряное кольцо, — и, растерявшись, парнишка, морщась и едва не плача, рвал его, выдирая собственный палец и бормоча под нос:

— This is good luck and fortune of my family… It was made by my grand-grand father — pioneer. He could fight for the liberty… O-oh, d-devil!.. [30]

30

— Это удача и счастье моей семьи… Это делал сам еще мой прадед — пионер. Он тоже умел воевать за свободу… О-о, ч-черт!..

Он стоял перед Анатолием, отчаянно тряся рукой, уже малиново-пятнистый лицом, со слезами в глазах, и Бикмаев сердито посоветовал из-за плеча Анатолия:

— Да обними ж ты его, командир, Христа ради! Он же сейчас расплачется, и будет международный скандал. Обними пацана, чурбан!

И Симонов сгреб паренька в разом наступившей мертвой тишине, и сказал ему в глаза, в душу, черт бы подрал этого союзника:

— Плюнь. Плюнь на эту херобень, друг. Это не важно. Ты лучше запомни. Меня. И его вот… — Он нащупал локоть Лешки и подтащил его к себе. — Ты понял? Понял?

Парень сморщил обветренно-загорелый лоб в белых полосках-морщинках и молчал.

— Так понял, нет? Мне плевать, кем ты будешь потом. Но нас — меня и его вот… — Он ткнул Лешку кулаком в бок. — Вот его, и его, и всех нас, всех — ты запомни. И этот наш день. Чтоб если, не дай бог, нам придется… Чтоб ты ж вспомнил! Ты все понял? Вот оно, гляди, — наше небо. И наш с тобой день. Наш день! Ну?! — и крепко тряханул паренька за мягко-желтое мятое плечо кожаной летной куртки.

— This day… — медленно сказал, нет, прошептал юный летчик-истребитель и чуть кивнул.

— Не знаю, — грубовато сказал Симонов. — Может, и «дэй», тебе видней. Но ты же понял? — И он вновь тряхнул парня.

И тот кивнул. И положил Симонову руки на плечи — на такую нее мягко-желтую мятую кожаную куртку. И быстро сказал, мотнув головой назад, на свой утомленно потрескивающий раскаленным остывающим мотором в предвечерней прохладе, изрешеченный, безжалостно избитый истребитель:

— She’ll remember… She — too. And then she’ll tell it… And mummy… Oh, ya-ya — I’ve caught. This is truth — and fate [31]

31

— Она

тоже запомнит… Она — тоже (в сленге американских летчиков самолет — лицо одушевленное; причем «она». — В. С.). И все потом расскажет. И моя мама… О, да, да — я понял. Это правда и судьба.

Нет-нет, они не обнимались. Зачем? Они мужчины. А может, и братья. Чего ж суетиться… Они и так все друг про друга знали. И верили…

Сын стоял в дверях палаты, беззвучно плакал, и слезы — бешеные, невидимо-черные, яростные бессильные слезы — текли по пятнисто-серым от щетины и муки щекам.

Палата молчала в вечернем полумраке, А отец медленно просыпался.

Отец всплывал из тошнотворной мути и багрово-горячей темноты боли, страха и наркоза к свету. Маняще, радостно и молодо-привычно качался перед ним чистейше-голубой и вечно юный горизонт, и сияло над празднично-бесшабашной грозой солнце, брызжущее победой, жизнью и счастьем, и в хрустально посверкивающей стеклами кабине он видел того паренька, И парнишка, углядев отца, сразу узнал его, обрадованно замахал рукой, и ярчайше сверкала его счастливая улыбка. И отец помахал ему в ответ, тоже улыбнулся — и, не удержавшись-таки, засмеялся, потому что этот задиристо-бравый мальчишка нахально врубил полный газ и лихо рванул свою машину ввысь, в небеса, приглашающе махнув отцу. И отец, смеясь, вогнал РУД до упора, взял на себя ручку и рванулся за ним — рядом с ним, вдвоем — выше, выше и выше, в самую глубину восхищенной синевы. И перед ним — перед ними! — распахнулось великолепное в бесконечности небо…

Сын неотрывно смотрел сквозь кислотно-режущие страшные слезы на счастливую улыбку, застывшую на лиловых губах. Люто, лютейше ненавидя себя, он смотрел и напоминал эту густую тяжкую мглу в палате, этот осязаемо спертый плотный воздух, хриплую больничную тишину, — и свое гнусное похмелье, прощенья за которое не будет, похмелье, которое таскать ему на горбу до могилы, до последнего своего часа, таскать и проклинать эту непомерную, невыносимую и спасительную тяжесть…

Он смотрел и запоминал, как постепенно тускнеют синие, широко раскрытые глаза — в них уже не было солнца… Оно ушло куда-то глубоко, непостижимо глубоко, куда нет доступа живым. И…

И все кончилось.

Отца уже не было. Как не было солнца. И дня. И всей прежней жизни.

И сын повернулся, наткнувшись на медсестру, замершую со шприцем, незряче отпихнул ее плечом и длинно ровно пошел по желто-тусклому в вечернем освещении, бесконечному, безвыходному коридору, натыкаясь на какие-то фигуры, столы, беззвучно сшибая стулья и не спотыкаясь, не слыша ненавистного оглушительного вопля за спиной: «А халат?!»

Не слезы — небо застило ему мир. Одно огромное небо — одно на всех.

РАТНАЯ ЛЕТОПИСЬ РОССИИ

А. Серба

ВЫИГРАТЬ ВРЕМЯ

Историко-приключенческая повесть

1

В великокняжеском замке цвели розы. Между их кустами расхаживал, припадая на правую ногу, невысокий худенький человек. Непомерно большая для его роста голова, приподнятое к самой мочке уха левое плечо, сморщенное детское личико с жидкой седенькой бороденкой. Смиренный взгляд, скромное серое одеяние — ничего, кроме чувства жалости, не могла вызвать подобная фигура у постороннего человека.

Однако у тех, кто хоть однажды сталкивался с хромоногим садовником, его вид вызывал страх. Потому что это был боярин Адомас, ближайший советник и наставник великого литовского князя Ягайлы, сына недавно умершего Ольгерда.

Адомас с детства мечтал о воинской карьере, но несчастный случай — его едва не до смерти изорвали вырвавшиеся из сарая псы — сделали эту мечту несбыточной. Однако маленький калека стойко перенес удар судьбы и смело пошел наперекор ей. Запретив себе даже помышлять о бранной славе, он стал служить великому князю чем только мог. Вскоре природные ум и сметка, отсутствие угрызений совести за содеянные им неблаговидные поступки, а также чувство зависти и ненависти ко всему живому и здоровому вначале приблизили его к Ольгерду, затем сделали незаменимым для его сына.

Поделиться с друзьями: