Волчья хватка. Волчья хватка?2 (сборник)
Шрифт:
– Почему же напрасно, Скиф? – Это было странно – утешать победителя. – Ты нашел, что искал… Я ничего даже не слышал о таких… плясках. Танцевал, как Эсамбаев…
– Вот именно! Танцевал, а не дрался! И ты устоял! Против меня устоял!.. Все драному псу под хвост! Десять лет жизни! Что скажу Ослабу? А Пересвету?!
У него опять начиналась истерика, и, дабы не показывать слабости свои, он побежал прочь, так и забыв спросить о Поруке. И хотя Ражный не получал ее от калика, все равно Скиф должен был узнать, где и когда состоится его следующий поединок. Если же по какой-либо причине побежденный не имеет Поруки, то победителю надлежит искать встречи с Пересветом.
Впрочем, у них с иноком могли быть свои специфические отношения, и он не нуждался в слове Ражного, зная наперед, с кем и когда
Однако спустя минуты три, когда Ражный уже хотел уйти к дому вотчинника, Скиф вернулся. Не глядя на бывшего соперника, он забрел на ристалище и стал собирать в букетик редкие, уцелевшие цветы – иные чуть ли не из земли выкапывал. К этому времени совсем рассвело, сквозь низкую облачность проступила заря, и только теперь открылась картина суточной схватки: вместо клумбы было месиво из вязкого суглинка и стеблей портулака.
Собрав горсть не распустившихся еще цветов, он положил ее на траву и стал тщательно оттирать босые ноги: среди араксов была примета, что если унесешь с собой землю с ристалища, то следующего поединка может и не быть.
Потом вместо традиционного прощания вдруг спросил:
– Послушай, Ражный… мне почудилось, кто-то третий был? Когда ты сказал – довольно?
– Мне тоже, – обронил Ражный.
– Что – тоже?
– Кто-то третий подходил…
– Но ведь такого не может быть?.. Значит, почудилось. Ты же не станешь оспаривать победу?
– Не стану, Скиф…
Скиф пошел, так и не попрощавшись, однако вспомнил про букет, еще раз вернулся, поднял его с земли.
– У меня жена молодая, – объяснил он, по-прежнему не поднимая глаз. – Цветы любит…
В январе сорок пятого года Верховный готовился к Крымской конференции, как к генеральному сражению, понимая ее значимость, ничуть не меньшую, чем, к примеру, переломная Курская битва.
Исход войны был предрешен. Красная Армия добивала фашистов далеко от Москвы, уже на чужой территории, и делала это с приобретенным за суровые годы изяществом и блеском военных операций, потрясая мир их классическими формами, почти с ходу становящимися учебным пособием в военных академиях. Он принимал поздравления с очередными победами, выслушивал скупые или откровенные комплименты и все более проникался тревогой, почти такой же, как в сорок первом. Он отлично понимал, что с каждой победной военной операцией, с каждой европейской столицей, освобожденной советскими войсками, крепнет могущество его Империи и пропорционально прирастает количество враждебных ей государств, ибо его победы сеют не восхищение, а страх, пока затаенный, пока спрятанный под лукавые благодарные слова, послания, улыбки и рукопожатия. В тот период, когда небо над всем миром превратилось в овчинку, ему не простили, но временно забыли идеологию Империи, протянули союзнические руки и взирали с надеждой; теперь же, когда он переломил хребет монстру войны, сам постепенно становился монстром в глазах того же мира.
Верховный почувствовал это еще на Тегеранской встрече…
За долгие годы своего властвования он сильно изменил, переработал и трансформировал первоначальные масонские идеи мировой революции, а вернувшись из Ирана, поставил последнюю точку, упразднив ее штаб – Коминтерн. Он жесткой рукой затыкал рты недовольным и визгливым теоретикам мирового господства пролетариата и, как в тридцать седьмом, нещадно бросал их в лагеря, и одновременно понимал, что это не совсем убедительный аргумент, не доказательство своей непричастности к корневой идеологии. На его ногах гирями висел природный порок – пугающий призрак коммунизма, и даже если бы он всецело от него отказался сейчас – все равно бы не убедил Запад в своей лояльности.
Над миром довлел извечный страх, уходящий корнями в глубокую историю, еще в сармато-скифские времена, ибо война пробудила и всколыхнула всегда дремлющий страстный и высокий дух русского народа. Не освободителей видела Европа в тяжелой поступи Красной Армии и даже не ее цвет – высвобожденную энергию духа библейского народа севера Магога и князя их, Гога. Они помнили набеги неведомых (потому что не желали ведать) народов с Востока, помнили Атиллу с его воинством, щиты, приколоченные к воротам Царьграда;
и уж совсем ярко стояли в сознании Суворов со своим войском, казаки на улицах Берлина и Парижа.Страх тоже был библейский, наследственный, генетический и неисправимый. И по качествам своим он был не тем, что делает человека вялым, беспомощным, приводит его в шок; он вызывал иную реакцию – крайнюю агрессию, жажду выжить любым путем, замкнутость и вероломство. Идеологическое рабство, неволя, по соображениям религиозных или иных воззрений, в сравнении с ним была роскошью страдающего от внутренней силы и естественных заблуждений народа. Ничто так не унижало человека, как рабство, продиктованное извечным страхом, и потому народы-невольники всю свою историю сеяли страх, порабощая своих соплеменников и слабых соседей. И одновременно стремились к свободе, как к иному образу жизни, как к мечте, превращали ее в культ, поклонялись тому, чего никогда невозможно достичь, испытывая страх.
Русь не ведала рабства по той причине, что не ведала страха.
Верховный это понимал точно так же, как и то, что сохранение мира и сожительство в нем возможно лишь в поддержании равновесия страха с умением и чувством баланса канатоходца.
Ибо нет ничего опаснее в мире насмерть перепуганного человека, владеющего кинжалом…
Другого пути не существовало, и это он тоже осознал еще на Тегеранской встрече.
Тогда Рузвельт, опасаясь за свою жизнь в суровой и непонятной восточной стране, прикатил в его миссию на своей коляске под прикрытием русских войск, введенных в Иран с началом войны, и если отбросить весь словесный дипломатический сор, то выглядел перепуганным щенком, ищущим защиты у матерого пса. После Сталинграда он еще держался, еще хорохорился, как болельщик на футбольном матче при равном счете играющих команд. Однако Курская битва все поставила на свои места.
И там же, в Тегеране, Верховный ощутил первое дуновение «холодной войны», поскольку разговор все чаще сводился не к тому, как общими силами добить еще сильного противника, а как поделить мир после войны и каким этот мир будет. Запад уже чувствовал пробужденный дух северного народа Магога и заботился о своем будущем.
Совместное проживание с Рузвельтом под одной крышей прояснило и отвеяло дипломатическую шелуху с многих искренних заблуждений Верховного. Тогда он считал себя мудрым и проницательным вождем и не ведал того, что все это тихой сапой навязано ему окружением, созданным своими руками. Перед отъездом в Иран Верховному шептали в уши, будто он чуть ли не кумир для президентов Англии и Америки, что они сейчас пойдут на все, что ни предложит Сталин.
А они не пошли, ибо не хотели выращивать монстра и стремились всячески истощить СССР, оттягивая открытие второго фронта и навязывая ему войну с Японией. Они еще боялись Гитлера, но уже побаивались Сталина.
Поначалу он пытался разубедить Рузвельта, развеять его испуг перед могучей Россией, которая выйдет из войны. Он говорил открытым текстом, что разбуженная энергия народа уйдет на восстановление разрушенного хозяйства, на восполнение населения и через двадцать – тридцать лет воинственный дух усмирится. Западу нечего бояться, и страх их происходит от невежества, упорного нежелания знать историю и характер русских людей – этих медведей, спящих в берлоге: если не трогать, не дразнить, не шуметь громко, они совершенно безопасны.
– Как вы можете судить об этом народе, если вы сам – не русский? – недоуменно спросил Рузвельт.
– Я – русский, – ответил на это Верховный с явным грузинским акцентом. – Русский – это даже не национальность, господин президент, это образ жизни.
Рузвельт понимал, что такое советский образ жизни, пронизанный марксистской ложной концепцией, и отказывался понимать то, что слышал.
– По крови и рождению я грузин, – толковал ему Сталин. – Но русским может стать человек… всякой национальности, и потому название всех наций в русском языке звучит как имя существительное. И только «русский» – прилагательное. Чтобы быть русским, надо жить в России, в совершенстве владеть ее языком и культурой, а самое важное – иметь русский образ мышления. Война меня сделала русским. А на мой язык не смотрите, господин Рузвельт: у нас сколько областей, столько и говоров.