Волга-матушка река. Книга 2. Раздумье
Шрифт:
— Я избрала композитора Митю Дунаева. Ох, какой он нервный! А Ермолаев — спокойный, как вода в ведре…
И вот — Елена Петровна Синицына.
— Да. За такую можно полжизни отдать. — Он неотрывно глядел в пылающий костер. — Но нужен ли ты ей? — И не знал, что Елена сидит неподалеку, у стога, думает о нем и тоже шепчет:
— Ну, очнись… ну, посмотри в мою сторону… и если хочешь, приходи сюда. Приходи… И тогда что будет, то и будет. — Произнося это, она зябко куталась в платок. Нестерпимо холодно становилось ей: сразу же вырастал образ Акима Морева, и его опечаленные глаза возникали перед ней в темноте. И тогда она мысленно кричала, глядя на Ермолаева: «Нет, нет, не приходи! Я
Далеко за Волгой, в казахстанских полупустынных степях, уже поднималось солнце, вонзая в глубину неба огненные мечи.
Ермолаев поднялся от костра, подошел к машине и, разбудив шофера, что-то сказал ему, показывая в сторону фермы, затем надел было на голову кепку с широким верхом, но тут же швырком бросил ее в кузов машины и напрямую, через лиман, зашагал от восходящего солнца.
Елена вспомнила, что он обещал заглянуть к ней на заре, и скрылась за стогом, вначале не желая, чтобы Ермолаев знал, что она тут провела ночь. Но, скрывшись, решила: «А почему должна таить? Пойду и скажу: «Видела, как вы сидели у костра».
Она вышла из засады и, идя наперерез, позвала:
— Оглянитесь! Я здесь, Константин Константинович!
Он крупным шагом, перескакивая ямины лимана, направился к ней, просветленно глядя на нее, ничего не видя под ногами.
— Споткнетесь, — предостерегла она, смущенно глядя на него, и, заметив в его волосах сухие травинки, добавила: — Степь забросила памятку. Я уберу ее.
Он опустил голову и заложил руки за поясницу, хотя очень хотелось ему в этот миг обнять хрупкое, как ему казалось, тело Елены. Но он этого не посмел сделать, а только сказал:
— Ну, а вы как… что… надумали?
— Да, — неожиданно для самой себя ответила она. — Еду к вам. Но сначала… присмотрюсь.
— Спасибо, — чуть погодя, идя рядом с ней к ферме, произнес он.
— За что спасибо? — спросила она, видимо ожидая тех слов, какие должны бы вырваться из уст Ермолаева, но услышала другое:
— Спасибо за то, что вы доверяете мне.
«Эх, ты! Такой верзила, — любовно-насмешливо произнесла она про себя, — а робеешь сказать то, что рвется из души».
Когда они приблизились к ферме, где уже стояла «Победа», обогнавшая их, Елена сказала:
— Я сейчас, — и вошла в саманушку.
Здесь девчата как сидели вчера на кошме, так и заснули.
Она разбудила их и сообщила:
— Девочки! Еду на несколько дней в совхоз к Ермолаеву. Скоро вернусь. И, если мне понравится, перебазируемся туда все. А теперь, Люсенька, пошли кого-нибудь из подруженек в Разлом, пусть скажет Ивану Евдокимовичу, куда я поехала, и, если нужна буду, пусть вызовет телеграммой.
Елена то и дело оглядывалась на утопающие в утренней дымке саманушки, кошары, на стог сена, стоящий на краю лимана, — такой знакомый, родной, овеянный той романтикой, какая бывает у человека в юные годы, когда и в стогах, и в травах, даже в покосившихся плетнях видишь ее или его.
Ермолаев сидел рядом с Еленой и боялся шевельнуться, при толчке прикоснуться к ней, посмотреть ей в глаза. И только когда они отъехали от фермы на порядочное расстояние, когда даже центральная усадьба Степного совхоза утонула в мареве, он, лишь бы не молчать, заговорил:
— Видите, как цветут тюльпаны, Елена Петровна?
Тюльпаны в самом деле пламенели, заливая степь огнищем, особенно ярким сейчас, при восходе солнца.
— Как не видеть! — сказала она.
— А знаете ли, в Голландии богачи увлекались разведением тюльпанов… и
цены на иные экземпляры были очень высокие, чуть ли не имения отдавали за редкий экземпляр тюльпана. — Ермолаев рассмеялся. — Вот сколько имений смогли бы мы с вами приобрести за наши степные тюльпаны!— Да, заработали бы, — смеясь подчеркнула она, тоже понимая, что молчание становится тягостным, и в шутку спросила:
— А вам очень хочется приобрести имение?
— Одно бы… в подарок вам, — пошутил и он.
— И я стала бы помещицей!
— Не вышло бы из вас помещицы: слишком вы… — и он смолк.
— Что «слишком я»?
— Слишком вы… не похожи на помещицу. Нет. Бы могли бы стать скульптором, — неожиданно проговорил он и впервые за дорогу посмотрел на нее. — Да, да. Скульптором.
— А почему? — И Елена почувствовала, что боль уходит из ее сердца и что ей просто хочется говорить с Ермолаевым. — Почему? — настойчиво переспросила она.
Он ответил не сразу.
— Видите ли… скульптор, по-моему, должен быть человеком упрямым, в хорошем смысле этого слова. Энергичным, умным.
Она рассмеялась.
— Вы полагаете, во мне все эти качества есть? А если они есть, то, стало быть, не нужны ветврачу? Я, значит, не ту избрала себе специальность?
— Вы скульптор в своей области, — чуть погодя и еле слышно проговорил он.
«Робеет, даже хваля меня. Робкий, как ребенок… значит, чист душой и сердцем», — подумала она и посмотрела ему в глаза, как бы говоря: «А ты скажи. Скажи все, что думаешь и, главное, чувствуешь».
Елене казалось, что она господствует над этим человеком, и это опять-таки польстило ей. Перед Акимом Моревым она все время чувствовала себя маленькой, порой стесненной, будто в скорлупе, и, признаться, временами побаивалась его. А тут ни страха, ни боязни, ни стесненности, а что-то новое, совсем еще не испытанное.
— Скажите все, что думаете сейчас, — зовуще глядя на него, но с преднамеренно подчеркнутой рассудительностью проговорила она.
Он уловил холодок в ее тоне, будто она деловито спрашивала: «А который теперь час?» Чувство же у него было настолько светло и нежно, что он боялся заговорить о нем, дабы не порушить его каким-нибудь житейским словом… Он даже сделал движение, словно собирался пересесть от нее к шоферу, а нижняя губа, она у него чуточку толстоватая, обиженно искривилась.
«Ах, верзила! — снова мысленно с лаской произнесла Елена, глядя на его изогнутую губу, и еще подумала: — Напрасно я таким тоном говорю с ним: обиделся. Вероятно, подумал: «Экая болтунья, говорит о чувстве, как о фасоне шляпки». — И эта мысль разбудила в Елене такую тревогу, что ей захотелось прикоснуться к его плечу и тихо сказать: «Простите. Груба я… невзначай груба». — Возможно, ей так и следовало бы поступить, тогда не возникла бы эта, невыносимая для них обоих, отчужденность, и, наверное, все пошло бы иначе, и Аким Морев был бы вычеркнут из ее сердца. Но Елена молчала, Ермолаев замкнулся. Как ни пыталась она поймать его взгляд, не сумела этого сделать, и под конец сама разобиженно замкнулась.
Так они и ехали часа полтора, удивляя шофера Васю вдруг наступившим молчанием.
Вскоре с востока потянуло прохладой: машина приближалась к Волге, где и был расположен совхоз имени Чапаева. Еще издали завиднелась, как показалось Елене, центральная усадьба, вся в зелени. Из зелени выделялись силосные башни, черепичная крыша крупного здания, углы домов с окнами, сверкающими на солнце. А к самой усадьбе тянулась грейдерная дорога с крепкими мостами, с прочищенными кюветами. А вот и ворота — кирпичные столбы, на них тесовая дугообразная крыша и надпись: «Птицефабрика совхоза имени Чапаева».