Волки и медведи
Шрифт:
Худой невзрачный паренёк душил моего пленника. Это была глухая угрюмая возня – ни брани, ни криков в голос. Один посапывал, другой хрипел. Нехорошей, сдавленной жутью веяло от всей сцены, словно она разыгрывалась на Другой Стороне, да ещё против правил.
Я подкрался, уцепил парня сзади и с неприятным чувством обнаружил, какие стальные жилы скрывались в заморенном теле. Но он вдруг покорно обмяк в моих руках. Полуобморочного, его уже легко было оттащить к стене и связать наиболее пригодными деталями его же одежды. Автовский разноглазый
– Ты его знаешь?
– Нет.
– Он зачем-то вскрыл склад, увидел тебя и ни с того ни с сего начал душить?
– Да, примерно так и было.
Я внимательно осмотрел нападавшего. Ему было не больше двадцати, а сложением он и вовсе напоминал подростка. Нечёсаные тусклые космы свешивались на мертвенно-бледное лицо. На лице – а сперва я принял их за грязь – были вытатуированы слёзы: две под правым глазом, три под левым.
– А что это у него за наколка такая?
Не поднимаясь, разноглазый повернулся и долго смотрел.
– Авиаторы когда-то делали себе, как кого убьют. По слезе на каждого убитого.
– Так, значит, всё-таки авиатор, – сказал я.
– Но никто не успевал наколоть больше двух. Ни один убийца столько не проживёт… Ты же сам знаешь, к нам они не обращаются.
Это было правдой. Я никогда не работал на авиаторов и никогда ни о чём подобном не слышал.
– А если он пятерых разом?
– Нет. Посмотри, вон та поблёкла, а эти две совсем свежие.
– Так. Ну это пусть Вилли разбирается. Сгоняй-ка за ним в прокуратуру.
– Не пойду.
Он сказал это негромко, смущённо, но я сразу понял, что переубеждать придётся всерьёз. Эта дурацкая пародия на меня самого была сделана из тех же твёрдых веществ: они подверглись трансмутации, вступали в неизвестные мне химические реакции, но не могли утратить свою суть.
– Если проблема в Вилли, обратись к любому из них. К Борзому, не знаю.
– Не нужно никуда обращаться.
Я прикурил разом себе и ему, не спрашивая сунул египетскую в сморщенный рот.
– Вот сидит парень, который тебя едва не убил. На моём, заметь, складе.
– Думаю, что ты зря ему помешал.
– Чтобы думать, нужны отсутствующие у тебя навыки. – И мне нестерпимо захотелось его ударить. – Ну-ка, встал.
– Ты и сам знаешь, почему так раздражаешься, – пробормотал он, тяжело поднимаясь. – Разноглазый не имеет права так опуститься, не имеет права прощать, не имеет права… да вообще ни на что, кроме работы. Я! Не! Работаю! – Он выкрикнул это вместе с соплями и кашлем, и его повело, затрясло. – Это же твой кошмар: жизнь против правил. А я вот посмел! Посмел! Ты знаешь, что у меня внутри?
– Что у тебя внутри, убогий?
– Самовоспламеняющаяся душа.
– Что?
– Я тебе говорил про совесть, но ты меня не услышал.
– Наверное, это было со стороны недоминирующего уха.
– Там, внутри, – он стукнул костлявым корявым пальцем в проваливающуюся грудь, – сперва сдавливает по-лёгкому. Потом понемножку печёт.
Непривычно, но терпеть можно. Знаешь, такая боль, от которой отвлекаешься, и она проходит. А в один прекрасный день – не обязательно с утра, может, просто ты нагнулся за чем-то или встал со стула – становится не продохнуть. И вот тут на шее чувствуешь собственные вены.– Это у тебя, дурачины, стенокардия.
– Да-да. Ты идёшь к доктору, и тот говорит, что у тебя абсолютно здоровое сердце. Ты ещё не понимаешь, ещё пытаешься…
– Рентген делал?
– Рентген?
– Чтобы исключить вероятность опухоли.
– И вот оно жжёт внутри! – выкрикнул он. – Оно шевелится и кусает! И вдруг становится ясно, что ложью была и вся твоя жизнь, и жизнь, на которую ты смотрел со стороны, а правда – только этот зверёк, который уже прогрыз тебя насквозь…
– Что-то я дыры не вижу.
Он всхрапнул и заторопился, разматывая и расстёгивая свои мерзкие тряпки.
– Ой нет, не надо. Опа! Это что такое?
Он быстренько заправил за ворот блестящую фитюльку на чёрном шнурке.
– Стой! Что это, оберег?
– Нет, просто память.
– И ты её до сих пор не продал?
Сломив его сопротивление, я сорвал засаленный шнурок с вонючей шеи.
– Вернёшься – верну. И учти: я вот этого не в Следственный комитет могу отдать, а совсем другим людям.
– Отдавай.
– И совесть тебя не съест?
Наконец я его спровадил и перенёс внимание на авиатора, или кем он там был. Всё это время он лежал беззвучно, неподвижно – тихий куль в пыльном интерьере. Однако он был в сознании, и его безучастные глаза следили за мной. Повозившись, я усадил его спиной к стене и сел напротив, на нечистый холодный пол.
– Ну что, родной? Значит, ты и есть Сахарок? Аспид попущенный? Ножиком режешь, рысью прыгаешь? По земле, сквозь землю? Ну молчи, молчи.
Необычно и зловеще в этом существе сочеталось несочетаемое: очень много силы и очень мало жизни. Жизни, сказать прямо, не было вообще. Но сила волнами перекатывалась под блёклой кожей, в тонких пальцах и, проходя по безжизненным лубяным глазам, заставляла их ртутно переливаться. Кто-то стянул его в пружину, и ожидание той минуты, когда она распрямится, утяжеляло воздух, тускнило краски. От него ничем не пахло, не веяло ни теплом, ни холодом, и растущий, по мере того, как наблюдатель это осознавал, ужас обжигал уже собственными льдом и жаром.
– Разноглазый! Разноглазый!
Я заморгал и очнулся. Сзади меня сердито трясли за плечо.
– Ты его что, гипнотизируешь? – ядовито спросил Сохлый и, отпуская меня, нагнулся над Сахарком. – Убийца? Этот мелкий шкет?
Следователи заявились втроём: Вилли, Борзой и Сохлый. У всех был по-разному нерадостный вид, а Борзой ещё и на ходу поправлялся. Бутылка пива в его жёсткой сухой руке бликовала мрачно, как оружие.
– Паренёк-то не наш, – сказал Вилли, – не автовский. Чего он такой полуголый?