Волки и медведи
Шрифт:
– Не стесняйся, – сказал разобиженный майор. – Хоть крысой назови.
В дежурке нестерпимо воняло кровью. Кровь была везде: на полу, на стенах, в воздухе, в воспалённых глазах Захара, в бритвенном порезе над кадыком капитана. Её липкий тошнотворный запах ничто не оставил незагаженным. Я казался себе как никогда вонючим, а между тем, за спинами спорящих, аккуратно пробирался на выход. Но этот манёвр был замечен и разоблачён.
– Разноглазый! Куда?
– Мне нужен свежий воздух.
– А молока тебе свежего из-под коровы не нужно?
– А что, – спросил я, – есть?
На следующий день пришёл клиент. Захар сообщил мне о нём
Не было ничего странного в том, что начальник милиции хочет взять свои тридцать процентов, даже подозревая клиента в жестоком убийстве не чьего-нибудь, а его, начальника милиции, подчинённого. Может быть, он намеревался арестовать его на выходе с последнего сеанса? Допросить? Дать делу законный ход? Захар знал, что допрашивать меня бесполезно: я не выдаю тайн клиентов. Это одно из условий моего бизнеса.
Клиент оказался убийцей собственной жены. (Приятное разнообразие на фоне политических расправ.) Пока что он скромненько – стыдливый герой – опускал глаза, и всё же чувствовалось, что стоит ему отойти от шока, забыть, откупившись, ужасы Другой Стороны, и в его рассказах за бутылкой появится спесца человека, совершившего преступление на почве страсти, достоинство обезумевшего от лжи и измен мужа.
Только это не было преступлением на почве страсти, и я видел, что он без особой причины, скорее деловито, чем в аффекте, забил жену, умеренно пьянея от её воплей и безнаказанности. «Поучить хотел дуру, – говорил он пока что трусливо. (А скоро это будет торжеством.) – Кто ж хотел, чтобы она головой на железо упала».
– Бывает, – сказал я. – Бывает.
Привидение оказалось слабым, жалким. Я замечал, что, когда убивают таких забитых, затравленных, всё человеческое в которых истолчено в порошок, на Другой Стороне эти качества словно выворачивает наизнанку, и призрак приходит сильный, бушующий, в своём праве. Не то было на этот раз. Женщина безвольно держала в руке проломивший её голову чугунный утюг (эти утюги остались кое-где с незапамятных времён, и пользуются ими теперь, чтобы придавливать квасящуюся капусту или крышку над сковородой с цыплёнком табака) и стояла поодаль, сгорбившись, приниженно, всем видом показывая желание поскорее исчезнуть. Её расчёты с жизнью были полностью кончены – до того кончены, что и мне она почти не подчинялась. Я понял тогда, какого рода эта месть. Отступись я сейчас – и моего клиента ждала тяжёлая, бесконечно долгая агония.
После сеанса Захар всё-таки не утерпел: явился ко мне в камеру и пытливо уставился.
– Чего? – спросил я.
– Ты, может, думаешь, Разноглазый, что я не провожу расследования, – сказал он наконец. – Что я людей своих не ценю… подставляю… хоть на вес продам, если получится. Думаешь?
– Нет, не думаю.
Все, между прочим, знали, что Захар не стоит за своих людей горой. Он брал их сторону, когда собственные интересы вынуждали его это сделать: без тёплого чувства, зато и не раздражаясь.
– Этот мужик видел немого, – сказал я небрежно.
– Где?
– Захар, ну не бесплатно же.
Захар удивился.
– А ты не понимаешь, что я у него самого спрошу?
– Понимаю. Он не скажет.
– Я когда спрашиваю, все говорят.
– Ты можешь проверить. Но тогда и я тебе ничего не скажу.
И мы – о тёртые, многоопытные! – воззрились друг на друга. Я ничем не рисковал: человек при всём желании не расскажет того, о чём не знает. И Захар ничем не рисковал, но ему это не было известно.
– Пустышка, ложный след, – буркнул он. – Не верю, что какой-то мозгляк справился со Шпырей… Справился! – Он поперхнулся. – Да ты же видел, что там осталось, суповой
набор!– И я не верю. Но парень по-любому свидетель, разве нет?
– А этот… клиент твой… он, значит, ни при чём?
– А как он может быть при чём? Его здесь что, кто-нибудь видел?
– Эти тайны, – сказал Захар с ненавистью, – эти хлопоты… Развели испанскую трагедию, по улице нельзя пройти, чтобы не наступить. – Он жестом показал, как наступают. – И ещё ты мутишь! И чего мутишь? Хочешь свои восемьдесят процентов?
– Я не говорил о восьмидесяти процентах.
– А сколько же ты потребуешь? Девяносто?
– Ну зачем так брутально? Я хочу к Фурику сходить прокап аться.
– К Фурику? Я его тебе сюда привезу.
– Это будет не то.
Захар сам ходил в дальнюю аптеку, поэтому не стал спорить.
Было в процедурном кабинете что-то, что составляло важную часть волшебства: запах лекарств, мятный запах подушки под щекой, тёмные трещины потолка, спокойное узнавание в глазах завсегдатаев и то, как они молча, без вызова, без осуждения и без любопытства, посмотрят и отвернутся. Вот так и вышло, что на следующее утро меня отвезли («А впрочем, – сказал я, закрепляя успех, – решать тебе. Боишься везти – можешь восемьдесят платить») в раздолбанном уазике на процедуры. Я лежал на простынке под капельницей и смотрел в потолок.
А что же делал конвой? Я рассчитал правильно, конвой не мог остаться в стороне от халявы. Часом раньше, проводя инструктаж, Захар посадил голос, вдалбливая в пустые головы одну-единственную мысль: не спускать глаз, не расслабляться, быть при исполнении. Они покивали; они сказали: «Так точно» и «Захар, да без проблем, сделаем». Ну и сделали: придя в аптеку, пошарили, посмотрели по углам, рявкнули на Фурика, увидели, что спокойно, согнали клиентов с кушеток и улеглись сами. Как я понял из разговора, милиция предпочитала состав «Лирика» (одно название которого вызывало трепет, а компоненты были ещё страшнее названия). И очень, очень скоро обо мне забыли.
Должен заметить, менты честно намеревались выполнить распоряжения Захара, и, со своей точки зрения, они их выполнили. Ведь как, довезти – довезли. Проверить – всё проверили. Куда из-под капельницы денется? – подумал бы любой на их месте. («В этом, – скажет мне потом Канцлер, – главная проблема правого берега. Не грязь, не лень. Вы начинаете думать, вместо того чтобы выполнять инструкции».)
Не дожидаясь, пока флакон опустеет, я вынул иглу, тихо встал и пошёл к выходу: ни быстро, ни медленно, без шума, но не крадучись, не бросив ни одного взгляда на конвой… и беспрепятственно, как во сне, покинул подсобку, пересёк зал аптеки, оказался на улице и вот тут, решая, куда повернуть, увидел рядом с припаркованным милицейским уазиком человека, в котором нуждался.
– Иван Иванович! – сказал я. – До чего же рад тебя видеть.
«Имперские волки» – вот как их почти сразу стали называть. Не отнимешь, было в Молодом тёмное величие, блеск чёрного солнца, отсвет которого лёг на людей, подчинявшихся ему как вожаку, а не администратору. Я не верил, что Молодой, пусть он и явился не с полудюжиной бойцов, а тремя десятками, сумеет взять власть: «взять власть» в том твёрдом отчётливом значении, которое есть в словах похвальбы – взять крепость, взять женщину. Зато в это верил сам Молодой. («Неужели, – говорит Фиговидец, – достаточно быть беспечным и самоуверенным, чтобы тебе подчинилась жизнь? И прикинув: я сделаю так-то и так-то, – можно перестать беспокоиться, зная, что всё выйдет ладно, в срок, без неприятных последствий…» И тут ему от ненависти изменяло дыхание.)