Волынщики
Шрифт:
— Ты хочешь странствовать? — спросила Теренция. Она засияла от удовольствия, как летнее солнышко, а потом вдруг побледнела и затуманилась, как осенний месяц. — Ты надеешься найти учителя лучше батюшки и друзей более преданных… Ступай повидаться с родными, если только силы тебе позволяют: это дело хорошее. Но если ты не хочешь умереть вдали…
Горе или досада не дали ей договорить. Жозеф, наблюдавший за ней, тотчас же переменил и лицо и голос.
— Не обращай внимания на то, что мне пригрезилось во сне, Теренция, — сказал он. — Никогда не найти мне лучшего учителя и друзей более преданных. Вы просили меня рассказать вам сон. Я рассказываю — вот и все. Когда я оправлюсь, то попрошу совета у вас троих и у твоего батюшки, а до тех пор и думать не стоит о том, что мне приходит в голову. Давайте-ка лучше веселиться, пока все вместе.
Теренция успокоилась, но мы с Брюлетой знали, как решителен и упорен Жозеф при своем тихом виде, и не забыли еще, как он ушел от нас без всяких
В продолжение двух следующих дней я стал скучать по-прежнему, да и Брюлета также, несмотря на то, что она усердно работала над вышивкой, которую хотела подарить Теренции. Она частенько навещала лесника, как для того, чтобы Теренция могла на просторе ухаживать за больным Жозефом, так и для того, чтобы поговорить со стариком о его сыне и утешить доброго человека в печали и страхе насчет последствий несчастной драки. Лесник, тронутый ее дружбой и участием, откровенно рассказал ей, чем кончилась ссора с Мальзаком. Вместо того чтобы возненавидеть Гюриеля, как он опасался, Брюлета еще более к нему привязалась, из участия и благодарности.
На шестой день мы стали поговаривать о разлуке, потому что срок приближался к концу, и пора было готовиться к отправлению. Жозеф видимо поправлялся, начал работать помаленьку и всячески старался испытать и укрепить свои силы. Он решился проводить нас и пробыть дня два или три у матери, говоря, что возвратится назад тотчас же. Но не только мы с Брюлетой сомневались в этом, но и Теренция даже: она, голубушка, начинала опасаться его выздоровления почти так же, как прежде страшилась его болезни. Уж не знаю, она ли убедила своего отца проводить нас до половины пути или ему самому пришла эта мысль в голову, только он вызвался идти с нами. Брюлета с радостью приняла его предложение, а Жозефу оно не слишком-то понравилось, хотя он и не показал виду.
Мы надеялись, что путешествие рассеет грусть старика. И действительно, приготовляясь к дороге накануне отправления, он стал весел почти по-прежнему. Погонщики оставили страну без помех. Осведомляться о Мальзаке было некому: у него не было ни родных, ни друзей, — следовательно, мог пройти год или два, прежде чем начальство хватилось бы его. Да, пожалуй, могло случиться, что оно и вовсе не стало бы его отыскивать: в то время во Франции не было еще бдительной полиции, и человек маленький мог исчезнуть незаметно. Притом же семейство лесника по окончании работ должно было покинуть страну, и так как они никогда не оставались более полугода на одном и том же месте, отыскать их было бы трудненько. Видя, что тайна не разглашается, старик Бастьен, более всего боявшийся первых последствий несчастного события, сам успокоился, да и нам всем возвратил бодрость.
Утром на восьмой день он усадил нас в маленькую тележку, которую взял, равно как и лошадь, у одного из своих приятелей, и, усевшись на козлы, повез нас самой дальней, но зато и самой спокойной дорогой на Сент-Север, где мы должны были распроститься с ним и его дочерью.
Брюлета сожалела, что мы едем другим путем, где она не могла увидеть тех мест, по которым проходила в компании Гюриеля. А я, признаться, был очень доволен этим путешествием: видел Сент-Пале и Превранж, два городка, расположенные на великой высоте, и потом Сент-Преже и Перассе, два другие города, лежащие при спуске индрского истока. И так как мы следовали почти от самых истоков, по берегу этой реки, протекающей и у нас, то я не дичился и не считал себя человеком, попавшим в неведомую страну. В Сент-Севере, который лежит всего верстах в двадцати от нас, я был уже как дома.
В то время как спутники мои толковали о прощании, я пошел нанимать телегу, но никто не соглашался везти нас на другой день так рано, как бы мне хотелось.
Когда я принес это известие, Жозеф рассердился.
— Да зачем же нам непременно телегу? — сказал он. — Разве мы не может дойти до дому пешком: вышли бы отсюда до жары, а вечерком, к ночи этак, были бы на месте? Брюлете часто случалось и дальше ходить на танцы, а я, верно, могу пройти не меньше нее.
Теренция заметила ему, что от такого долгого пути у него снова может сделаться лихорадка, а он еще пуще стал настаивать. Брюлета, видя печаль бедной Теренции, положила конец спору, объявив, что устала и с удовольствием переночует эту ночь в гостинице, а поутру отправится домой в телеге.
— И мы то же сделаем, — сказал лесник. — Лошадка отдохнет за ночь, а завтра мы с вами распрощаемся. Только, поверьте мне, вместо того, чтобы сидеть на постоялом дворе, где житья нет от мух, мы гораздо лучше сделаем, если расположимся где-нибудь под кустиком на берегу реки. Возьмем с собой обед и проведем там весь вечер в разговорах.
Так мы и сделали. Я взял две комнаты, одну для нас, другую для девушек и, желая заодно уж угостить по-своему старика Бастьена, любившего, как я заметил, при случае попить хорошенько, наполнил целую корзину пирогами, булками, вином, настойками и всем, что только было лучшего, и понес ее за город. К счастью, тогда еще не вошло в моду пить кофе и пиво: я бы ничего не пожалел и опростал
бы дочиста свои карманы.Сент-Север красивое место: везде овраги, ручьи, источники, кусты и зелень: смотреть весело. Мы расположились на холмике, где воздух был такой здоровый, что из всей провизии не осталось ни корочки хлеба, ни рюмочки вина.
После того старик Бастьен, чувствуя себя в духе, взял волынку, с которой никогда не расставался, и сказал Жозефу:
— Как знать, дитятко, кому жить суждено, а кому умереть. Мы расстаемся, по-твоему, на два или на три дня. По-моему, ты намерен покинуть нас надолго, а Господу Богу может быть угодно, чтобы мы никогда с тобой больше не увиделись. Так надлежит всегда думать, когда на перекрестке дороги люди расходятся каждый в свою сторону. Надеюсь, что ты уходишь довольный и мной и моими детьми, точно так же, как я сам доволен тобой и твоими друзьями. Я не забываю, впрочем, что главное дело заключалось в том, чтобы научить тебя музыке, и от души сожалею, что двухмесячная болезнь принудила тебя приостановиться. Я не думаю, что мог бы сделать из тебя великого ученого: знаю, что в городах есть господа и госпожи, которые выигрывают на инструментах, нам неизвестных, и читают писанную музыку, как мы читаем слова, написанные в книгах. Кроме церковного пения, которому я научился в молодости, я ничего не знаю из писанной музыки, а что сам знал, тому научил и тебя, то есть показал тебе ключи, лады и меру. Если хочешь знать больше, то ступай в города, где скрипачи научат тебя менуэту и контрдансу. Я не вижу, впрочем, к чему бы могло это тебе пригодиться, если только ты не хочешь навсегда покинуть свою сторону и выйти из крестьянского звания.
— Боже меня сохрани! — сказал Жозеф, глядя на Брюлету.
— Ты можешь, — продолжал лесник, — и в другом месте научиться тому, что тебе необходимо знать для игры на волынке или на рыле. Если возвратишься к нам, я помогу тебе. Если же ты надеешься в другой стране научиться чему-нибудь новенькому, то ступай туда. Мне бы хотелось только помаленьку довести тебя до того, чтобы ты стал надувать волынку легко, без натуги и перебирать лады без ошибки. Что же касается мысли, то ее нельзя никому передать. У тебя есть своя собственная мысль, и я знаю, что она доброго сорта. Я поделился с тобой тем запасом, который был у меня в голове. Можешь воспользоваться, если хочешь, тем, что осталось у тебя в памяти, но так как главное твое желание — сочинять самому, то тебе необходимо рано или поздно отправиться странствовать, чтобы сравнить свое с чужим. Ты должен подняться до самой Оверни и Фореза, чтобы увидеть, как велик и прекрасен мир по ту сторону нашей плоской страны, и как разгорается сердце, когда с высоты настоящей горы смотришь на потоки вод живых, покрывающих голос людей и высокие деревья, вечно зеленеющие. Но не входи на равнины других стран, ты найдешь там только то, что оставил в своей собственной… Пришло время, когда я могу сказать тебе правило, которого ты не должен никогда забывать. Слушай же хорошенько.
Семнадцатые посиделки
Лесник, видя, что Жозеф слушает его с должным вниманием, продолжал речь свою так:
— В музыке всего два главнейших тона. Ученые, как я слышал, именуют их мажорным и минорным, а я попросту называю: ясным и смутным. Это, если хочешь, то же самое, что голубое небо и серое небо, или еще другим манером: тон силы и радости и тон печали и раздумья. Если б ты продумал целые сутки, то и тогда не нашел бы конца противоположений между этими двумя тонами, но третьего такого нет на свете, потому что на земле все свет или тень, покой или движение. Ну вот, теперь послушай, что будет дальше: равнина поет в ясном тоне, а гора — в смутном. Если б ты не покидал родины, то все мысли у тебя были бы в тоне чистом и спокойном. Ты сам увидишь, когда возвратишься домой, какую пользу можно извлечь из этого тона, потому что, нужно тебе заметить, оба они совершенно равны. Но так как ты искал музыки полной, то тебя мучило то, что ты слышишь все одно и то же. Ваши музыканты и певцы научаются этому тону нехотя, понаслышке, потому что пение то же, что ветер, который дует повсюду и переносит семена растений от одного края на другой край небесный. Но так как земляки твои от природы народ не задумчивый и не страстный, песни печальные не даются им, и когда они берутся за них, у них ничего не выходит. Вот почему тебе казалось, что ваши волынщики играют фальшиво. Если же ты хочешь узнать тон минорный, то ищи его в местах диких, печальных, и знай, что тебе придется подчас пролить не одну слезу, прежде чем ты приберешь звуки, данные человеку для выражения печалей сердца и тоски любовной.
Жозеф понял как нельзя лучше речь лесника и стал просить его сыграть нам песню, которую он сочинил недавно, как образчик печального и серого тона, называемого минор.
— Так ты подслушал, негодный, — сказал старик, — ту песенку, которую я перекладывал на музыку дней восемь тому назад? А ведь я был уверен, что меня никто не слышит. Ну, если уж так случилось, то делать нечего: вот в каком виде я думаю пустить ее в ход.
Он взял волынку, снял с нее гобой и потихоньку заиграл песню, не печальную, но такую, от которой тому, кто слушал, на ум и то, и сё приходило и все как будто чего-то хотелось, а чего — он и сам не знал.