Волынщики
Шрифт:
Так как мне нечего было совеститься, то я попросил у Теренции позволение поцеловать ее, думая подать добрый пример Жозефу, но Жозеф не последовал ему и поспешно влез в телегу, чтобы поскорее окончить прощание. Он как будто был недоволен и собою и другими. Брюлета села на середину телеги и не спускала глаз с наших бурбонезских друзей, пока они не скрылись из виду, а Теренция, стоя на крыльце, казалось, думала о чем-то и не показывала особенной печали.
Мы окончили путь довольно печально. Жозеф молчал все время. Ему хотелось, может быть, чтобы Брюлета занялась им, но по мере того, как он выздоравливал, она все более и более пользовалась свободой думать и говорить о
Брюлета от души полюбила отца и сестру Гюриеля; они не выходили у нее из головы и, разговаривая со мной, она все их расхваливала и сожалела о них. Ей и страны-то было жаль, которую мы покинули, как будто бы она оставила там свою душу.
— Странное дело, — говорила она, по мере того как мы приближались к дому, — мне кажется, что деревья становятся меньше, трава желтее, а река такая мутная, сонная. Прежде я, бывало, думала, что и трех дней не проживу в лесу, а теперь мне кажется, что я могла бы всю жизнь там провести, как Теренция, если бы при мне был мой старый дедушка.
— Ну уж этого я не скажу, — отвечал я. — Умереть бы я, конечно, не умер, если б мне пришлось непременно жить в лесу, но какие бы там ни были высокие деревья, зеленая трава и быстрые воды, а для меня крапива в своей стране всегда будет лучше дуба в чужом краю. У меня сердце так и прыгает от радости при виде каждого знакомого камня и кустарника, точно как будто я был в отлучке года два или три, а когда покажется наша родная колокольня, то, вперед тебе говорю, я отвешу ей добрый, низкий поклон…
— А ты, Жозе? — спросила Брюлета (она обратила, наконец, внимание на скучный вид нашего товарища). — Ты ведь был в отлучке более года: что же ты, доволен, что возвращаешься на родимую сторону?
— Прости, Брюлета, — отвечал Жозеф, — я не слыхал, о чем вы говорили. У меня в голове все вертится песня лесника. Там на середине есть одна штучка, которой я никак не могу припомнить.
— Знаю! — сказала Брюлета. — В том месте, где говорится: я слышу соловья.
И она пропела, точь-в-точь как следовало. Жозеф привскочил от радости на скамейке и захлопал руками.
— Ах, Брюлета, — сказал он, — как счастлива ты, что у тебя такая память! Ну-ка еще: я слышу соловья!
— Лучше уж спеть с самого начала, — отвечала она.
И пропела всю песню, не пропуская ни одного слова. Жозеф был вне себя от радости. Он схватил ее за руки и сказал со смелостью, к которой я не считал его способным, что только истинный музыкант достоин ее дружбы.
— И вправду, — сказала Брюлета, у которой на уме был Гюриель, — если бы у меня был милый дружок, то я желала бы, чтобы он отлично играл на волынке и прекрасно пел.
— Ну, это редко бывает! — возразил Жозеф. — Волынка надрывает голос и, кроме лесника…
— И его сына!.. — подхватила Брюлета, забывшись.
Я толкнул ее локтем. Она опомнилась и заговорила о другом, но Жозеф, в котором зашевелилась ревность, снова заговорил о песне.
— Старик Бастьен, — сказал он, — сочиняя эту песню, имел, кажется, в виду людей нам знакомых. Я помню наш разговор за ужином в тот день, когда вы пришли…
— Я не помню, — перебила Брюлета, краснея.
— Да я-то помню, — продолжал Жозеф. — Речь зашла о любви девушек. Гюриель говорил, что смелостью тут ничего не возьмешь. Тьенне, смеясь, уверял, что кротость и покорность ни к чему не ведут, и что чуть ли не легче заставить полюбить себя страхом, чем добротой. Гюриель начал с ним спорить, а я слушал молча. Уж не мне ли суждено быть тем, что в руках держит розу? Самым младшим из трех? Он любит, любит, но не смеет. Повтори-ка самый конец, Брюлета, ведь ты так хорошо
знаешь эту песню. Там, кажется, сказано: мы предаемся тому, кто нас молит?— Ты знаешь ее не хуже меня, — сказала Брюлета с некоторой досадой. — Постарайся только не забыть и пропой первой девушке, которая тебя полюбит. Я не обязана разгадывать песни, которые старик Бастьен сочиняет из разговоров; мне до них покуда дела нет… Ох, у меня мурашки в ногах. Я пройдусь маленько, пока лошадь поднимается на гору.
И прежде чем я успел взяться за вожжи и остановить лошадь, она спрыгнула на дорогу и пошла вперед.
Я хотел также слезть, но Жозеф удержал меня за руку и, продолжая свое, сказал:
— Не правда ли, они равно презирают и тех, кто обнаруживает слишком много желания, и тех, кто вовсе его не обнаруживает?
— Если ты говоришь это на мой счет…
— Я ни на чей счет не говорил, а только продолжаю разговор, который начался у нас еще там и превратился в песню, где досталось и твоим словам, и моему молчанию. Ведь Гюриель отбил у нас красотку.
— Какую красотку? — спросил я с нетерпением. До сих пор Жозеф не удостаивал меня доверенности, и мне было неприятно, что он высказывается передо мной только с досады.
— Какую красотку? — повторил он с печальной усмешкой. — Ту, о которой говорится в песне.
— Ну так что ж? Как же он отбил ее? Ведь он отправился в Форез… Нечего сказать, далеконько живет эта красотка.
Жозеф подумал несколько. Потом продолжал:
— А все-таки он был прав, говоря, что кроме молчания и приказания есть еще просьба. Да и твои первые слова, впрочем, также справедливы: чтобы заставить себя слушать, не следует слишком любить. Кто слишком любит, тот боязлив. Он слова не может выговорить, и его считают дураком, тогда как он сгорает от стыда и желания.
— Разумеется, — отвечал я, — мне часто случалось на самом себе это испытывать. Но с другой стороны, мне случалось также иногда так плохо говорить, что я сделал бы гораздо лучше, если бы просто молчал: я бы дольше оставался тогда в сладкой надежде.
Бедный Жозеф прикусил язык и не говорил более. Мне стало жаль, что я рассердил его, а между тем, я не мог поступить иначе: с какой стати было ему ревновать Гюриеля, когда он изо всех сил старался услужить ему, и притом, за счет своей собственной пользы? С той минуты ревность так мне опротивела, что я никогда уж впоследствии не испытывал жала этой змеи подколодной, а если бы и испытал когда-нибудь, то, вероятно, не без основательной причины.
Я хотел было, впрочем, заговорить с ним поласковее, как вдруг увидел, что Брюлета, которая шла по-прежнему впереди, остановилась на краю дороги и заговорила с каким-то прохожим, толстым и низеньким человеком, очень похожим на странника, посетившего нас в Шамбераском лесу. Я стегнул лошадь и скоро убедился, что это действительно странник. Он спрашивал у Брюлеты, далеко ли до нашей деревни.
Так как нам оставалось еще версты три ехать, а добрый кармелит объявил, что он страшно устал, то Брюлета предложила ему сесть в телегу и доехать с нами. Мы очистили место ему и большой корзине, которую он нес в руках и с великой осторожностью поставил к себе на колени. Никто из нас не думал спросить, что в ней такое, кроме меня, потому что, нечего греха таить, я всегда был любопытен. Я удержался, впрочем, боясь нарушить долг учтивости. Я знал, что странствующие кармелиты берут от людей щедрых всякое даяние и потом продают в пользу обители. У них все сходит с рук, даже женские наряды, и иной раз так странно, право, видеть у них такие вещи. Многие из них из скромности прячут такого рода подаяния.