Вор
Шрифт:
— Не улыбай, не улыбай так… — заклинательно шептал старик и тянулся рукой, не смея коснуться, как к самоубийце.
Танино пробуждение было болезненное, неохотное, точно ее, согревшуюся наконец, снова выталкивали на стужу. Опустелая комната и плачевный вид Пугля напомнили о происшедшем; лицо ее тоскливо сжалось при мысли о напрасности жертвы. Она отряхнула платье и машинально стала приводить в порядок перед зеркалом растрепавшиеся волосы. Больше невмоготу было оставаться дома, и она надоумилась на самое худшее и лишнее в ее тогдашнем положении — бежать средь ночи к жениху, разбудить, открыться с риском проиграть все в одну ставку.
Даже не заметила дороги, так быстро донесла ее боль.
— Ну что же ты, ненаглядный и бессовестный мой!.. и сам не приходишь, и к себе не берешь? — еле добудившись, тормошила она его, угрюмого и заспанного, напрасно стараясь зажечь былую искорку страсти в мутных слипающихся глазах. — Ах, ведь ты даже не догадываешься, как безвыходно трудно мне сейчас… Бог тебе
— Ладно, будя, будя, безумная… что с тобой творится? Это все мираж у тебя, ничего такого не случилося!.. — успокоительно шептал тот, гладя голое подрагивающее плечо и уныло борясь с неодолимым сном. — Это ты напрасно, будто я любить не могу… только слово такое не в ходу у нас, не наше. Мужики честнее говорят: я тебя жалею… чтоб не ошибиться. Потерпи кое-как до свадьбы, теперь скоро… обои привез, эва в углу сложены, и вообще житьишко знатно налаживается. Завтра еще одна ловкая сделка предстоит, а через годок так все и загудит в нашей жизни, Гелка!.. не боишься, что и на тебя наползут? — посмеивался Николка, почесываясь от усиленной, по ночному времени, деятельности невидимой нечисти. — Ладно, ступай теперь, а то у меня квартирные хозяева насчет женскего полу строгие, враз откажут. В субботу свидимся, вот и натолкуемся досыта! — Одной рукой помогая подняться, он другою лениво шарил одежду, чтоб проводить невесту до ворот, в чем сказывалось ее облагораживающее влиянье, но Таня великодушно возвратила под одеяло огромную, горячую, не очень сопротивлявшуюся Николкину руку.
— Ладно, не нужно, я сама, я неслышно выпорхну, дверь защелкну и никого не разбужу, — усыпительно, дрожащими губами шептала она на прощанье, подсовывая концы одеяла Заварихину под бока. — Ты спи пока, поправляйся, наживай деньги, побольше! И потом мы с тобой купим за мильон самое расчудесное счастье, размером в солнце… у цыгана из-под полы, ладно?
Она исчезла, унося частицу недолговременного Николкина тепла, тем еще странного, что по выходе на улицу ей стало вдвое холоднее. Мрачное безлюдье ночного города соответственно Таниной болезни. Не нужно было притворяться, прихорашиваться, да и сама ночная жизнь большого города представала в неожиданных, чуточку развлекающих поворотах и сочетаниях. То пересечет мостовую торопливый озирающийся монах с саквояжем, то пробежит несообразно длинная собака, то проедет пьяная компания на извозчиках, держа на коленях у себя повизгивающих мамзелей… Тане полюбилось до свету, до полной бесчувственности бродить по опустелым улицам, заглядывать в освещенные окна, где еще не легли пока, чтобы без дозволенья побыть немножко при крохотных радостях чужой жизни. И почему-то лучшей погодой для таких прогулок бывало полное безветрие и еще если моросило вдобавок.
В одно из подобных странствий она лицом к лицу столкнулась с Фирсовым. Сочинитель возвращался с приятельской пирушки, был в меру под хмельком и напевал нечто себе в усы.
— Сдав а аллаху, мисс, который высылает вас навстречу моим мыслям! — вскричал ои, галантно подметая тротуар своей разбойничьей шляпой. — А мы только что выпивали по маленькой, шумели, как оно и положено питиям, — о том о сем, о всегдашнем к ним на Руси небрежении, хотя как раз им всегда приходилось подводить исторические итоги!.. — Он пренебрежительно махнул рукой. — А может, оно и правильно, так и надо с нами, мисс?.. разная сочинительская рвань, сплошь Моцарты да Сальери! Истинная мудрость не терпит шума, она в ледяном размышлении летописца, в уединенном скрипе его гусиного пера. А мы шатаемся, полыхаем, дразним пожарных на каланчах… потому что умственное вещество наше разогрето в высшей степени от беспорядочного трения противоречивых мыслей… поскольку мы существуем в эпоху величайших откровений и на мучительном переходе к высшему всезавершающему счастью, мисс! Когда-нибудь, если аллах дозволит, я еще обрисую приблизительные контуры будущего… Ужасно как тесно стало в извилинах ума и лабиринтах сердца, мисс. И вот, к примеру, в клетчатом пугале, что, оскорбляя благородный взор, торчит сейчас перед вами, одновременно проживают без прописки двадцать семь человек. И вы, и вы там же обитаете, хотя, сознаюсь напрямки, на второстепенном положении. Мне вы нужны только затем, чтоб вконец осиротить героя. И оттого, что братец ваш пребывает во временном небытии, то есть в бездействии, теперь ваша очередь сгорать. Все хожу и маюсь, хожу и гадаю, как же мне дальше с вами поступать, бедная вы моя? — вздохнул он словно над чистой, неисписанной страницей, но тотчас испугался откровенности своей. — Кстати, до зарезу справочка нужна по цирку… как эта чертова махинация у вас называется, перекидка с одного турника на другой при вытянутых руках?
Она настороженно покосилась в его сторону.
— Банола, не мой номер… ко мне хотите приспособить?
— Не скажу, строжайший творческий секрет, мисс Вельтон. Сюда посторонним входа нет…
Они двинулись вместе, но не оттого, что Тане, как и Фирсову в ту беспутную ночь, было в любую сторону по дороге, а потому, что лучше хоть с Фирсовым, чем без никого.
— Клянусь, что возвращаетесь после нежного
свиданья со своим коммерсантом, но где-то там, в середке, неизъяснимая тревога щемит… ведь правда? — приступил к допросу Фирсов. — Кстати, что он там очередное, грозненькое и грязненькое, замышляет, будущий повелитель ваш?— Я не в шутливом настроении сегодня, Федор Федорыч!
— Нервы?.. а помнится, вы разъясняли мне, что циркачи народ грубый, что циркачам эти болезненные живые ниточки не положены.
— У меня другое болит, сочинитель.
— Что же именно, мисс? — вскользь осведомился тот, стараясь не замечать ее жалкой заискивающей улыбки.
— Крылья болят мои!.. но давайте сменим наш легкомысленный тон разговора, мы не ровня, Фирсов. Видите ли, я вот хожу и умираю, а вы всего только пишете интересную повесть о том, как умираю я…
— Поверьте, она не даст мне ни душевной сытости, ни телесной, — трезвея на мгновенье, вставил Фирсов. — Сколько я могу судить по житухе своего двойника, судьба этой повести будет поистине печальна, мисс!
— Но, по крайней мере, она сейчас доставляет вам радость проникновенья в тайны, которых до вас не открывал никто. Ведь это все притворство ваше, будто пьяны, чтоб удобней было щекотливые вопросы задавать. Признайтесь, вы и дня не смогли бы прожить без порции ваших бумажных мук, из которых только и черпаете мало-мальски терпимость к себе, жестокий вы человек. Не жалуйтесь, вам даже немножко приятны пристрастные критические побои, которыми всенародно и столько лет отличают Фирсова из всей вашей братии. Венки и розги сродни друг другу, разве не правда?
— Послушайте, мисс, мы с вами разрушаем жанр… циркачам не положена чрезмерная умственность, — еще суше проскрипел Фирсов.
— Ничего, мне теперь можно, я ведь ухожу, — недобро усмехнулась Таня.
— Не знаю, не знаю, откуда у вас эти блистательные прозренья?.. я предпочел бы вернуться в рамки наших профессий.
Они шли дальше, не различая улиц.
— Где-то у вас же читала я, будто перед гибелью наступает иногда странная прозорливость. Начинаешь видеть самый краешек бытия… видно, и я так же! — И вдруг в голосе у ней послышалось приказание пополам с нетерпеливой полудетской просьбой. — К слову, без гаерства: сколько еще у вас там страничек на мою долю осталось? Ага, недобрый знак молчанья… вот она откуда, ваша шутовская маска. Остающимся всегда капельку неловко перед теми, кому приходится досрочно исчезать… — Она умолкла, предоставляя место возраженьям, их не было. — Объясните же мне под конец одно мое последнее недоуменье. Вот чуть не всякую ночь теперь я в каком-то полузабытьи надежды скитаюсь по городу… и жадно прилипаю чуть не к каждому попутному окну. Может, не везет мне или глаз дурной, а только, куда ни взгляну, краска такая тусклая…
— Это цвет жизни, общедоступная мудрость ее… — с поучительной иронией сказал Фирсов, — чтобы больше солнышко ценилось!
— И все же так увлекательно заглядывать в чужие окна… словно великое таинство свершается перед тобой.
Фирсов блеснул очками и благодарно потискал в локте влажный от непогоды Танин рукав.
— А она и есть таинство, жизнь-то! — подхватил он. — И ведь как же мы сроднились с вами за это время, мисс… Вы живете моими мыслями, я мучаюсь вашими страхами. И меня тоже давненько занимает это самое вопиющее несоответствие! Да потому, мисс, оно и манит так, чужое окошко, что это и есть театр в самом высшем смысле этого понятия. Не будем льстить автору; уже добрую сотню веков там исполняется, не опуская занавеса, одна и та же, меж нами говоря, довольно банальная пьеска… даже без определенного нравственного и философского содержания, ибо то, к чему приложима тысяча вер и толкований, по существу не имеет ни одного. Конечно, драматургия и должна быть незамысловатой, как уличное происшествие, которое равномерно интересно всем прохожим. Потому что, в конце концов, всякий спектакль нечто вроде обеда по подписке, где зрители участвуют — редко наравне — в лучшем случае с чувством покровительственного превосходства над поваром. Они купили билеты на свои кровные, вдобавок их больше и числом. Они страсть не любят, когда чистоганом оплаченная еда урезается за счет чрезмерной сервировки… Нет, истинная беседа с современником может быть умной только с глазу на глаз, без театральных ротозеев, с правом выйти из нее в любую минуту, то есть беседа через книгу… эх, написать бы хоть одну такую! А пока давайте изберем себе окошечко в качестве наглядного пособия и взглянем, что творится на сцене в данный миг.
Он потащил и без того не сопротивлявшуюся Таню к полуподвальному, в уровень с тротуаром, и, из-за позднего часа, единственному теперь окошку, слабо сиявшему в потемках переулка.
— Имейте в виду, Фирсов, для меня это очень важно… все, что вы говорите сейчас! — напряженно вставила Таня.
Там, внизу, в неприглядной, оклеенной газетами каморке молодая женщина бранилась, судя по жестам, с кем-то за перегородкой и в то же время кормила грудью ребенка, державшего в откинутой пухлой ручке кусок колбасы. Из других умонаправляющих подробностей Фирсов с профессиональной беглостью отметил новые, не снятые, к слову, сапоги спавшего на кровати мужчины, бутылку из-под портвейна с давно проросшей вербочкой, цветное мерцанье лампад в углу и на стенке под ними изображение знаменитого современного полководца на лихом аргамаке.