Вор
Шрифт:
— Вот… — торжественно указал Фирсов жестом лектора, приглашая ко вниманью. — Перед вами образцовое нагроможденье жизни, где все свалено в кучу и все играет одновременно, оглушительно, беспорядочно и нелепо… словом, оркестр в полтора километра длиной. Но стоит поднести лупу досконального следопыта к любой точке, и вас поразит гармония слагающих частей, глубина мотивировок, филигранность отделки и, наконец, величайшее разнообразие, искусно втиснутое в предельную простоту, где любой зритель отыщет себе сюжет сообразно своей мерке и вкусу. И одного до слез потрясает здесь трагическая нищета и темная власть отживших навыков, другой же, напротив, порадуется на зажиток столичных низов и стихийное приобщение к победившей новизне. Третий полюбуется мимоходом на извечную святость мадонны с ее младенцем, четвертый в социальном разрезе подчеркнет опасное бытовое уклоненье главы семейства… и даже для ночного гуляки вроде меня, с запозданьем бредущего под семейный кров, тоже найдется комическая пища в соответствии с его веселым настроеньем. Всякий читает эту книгу на свой образец,
— Напротив, вы сегодня в ударе, Фирсов, — сурово и холодно отозвалась Таня. — Неужели это судьба моя — причина такого неистового вдохновенья?
— Не только в ваше окно гляжу я, а и в свое собственное, — примирительно подтвердил Фирсов. — Я гляжусь в него ежеминутно, поелику это и есть хлеб моего ремесла.
— Вы полагаете, мне и самой было бы завлекательно поглядеть на себя, нынешнюю, через это окошко?
— Ну, для этого вам пришлось бы хоть бегло полистать мое сочиненье, мисс.
— Могу я надеяться, что оно еще застанет меня? — как-то вскользь обронила Таня. — Или сочинения пишутся одновременно с действительностью?
Фирсов укоризненно качнул головой.
— Вы вторично спрашиваете меня о том же, — грубо и честно сказал он. — И не посматривайте на меня этаким гефсиманским взглядом. Я понимаю, вам не хочется… но вас у меня целый хоровод, и кровь во всех вас из одной и той же склянки. Наконец, это просто творческий секрет, мисс! Сопротивляйтесь, это облегчает… Ну, тут мне пора к супруге своей сворачивать, а вы… не опасаетесь? Он усиливается, этот коварный дождик!
— Я погуляю, пожалуй… в моем положении не простужаются. Ступайте, не стесняйтесь: повести всегда короче жизни, так что авторы имеют время спать.
Он снова коснулся шляпой тротуара.
— Да, уж извините меня как-нибудь…
Откинувшись затылком к газовому фонарю, Таня выжидательно, чуть вкось глядела сочинителю вслед. Тот уходил бочком, торопливой, то и дело сбивающейся с шага походкой, как бывает при нечистой совести. В мокрых плитах, подобно нитке оплывших фантастических бус, отражалась вся, до поворота вдали, фонарная аллея. И уже почти скрылся за углом, как вдруг спохватился, обернулся, побежал вспять.
— Эх, о самом-то важном и запамятовал я, — крикнул он еще шагов с десяти. — Известная вам Зина Васильевна Балуева справляет день рожденья послезавтра и просила передать вам при оказии, что лучше всякого подарка было бы ей обнять любимую сестренку Мити Векшина. Ведь вы возвращаетесь в цирк лишь на той неделе, так что вечера у вас свободные пока? Вот для верности и с вашего позволенья я и забегу за вами во вторник вечерком…
Таня не изменила позы и ничем не выразила своего отношения к сказанному: ни согласия, ни благодарности за очевидную отсрочку своей гибели.
На сей раз Фирсов исчез почти мгновенно.
XII
Прежде чем приступить к описанию всеобщего переполоха на сборище у певицы, Фирсов не без пользы провел денек накануне, причем в самом опасном столичном — после разгромленного Артемьева шалмана — логове, как прищучивал он над собой. К лету Доломанова перебралась на новую квартиру, в скромное, на глухой улочке, трехэтажное строение, сплошь населенное приличными малосемейными людьми умственной деятельности. О своих прежних мимолетных встречах с нею сочинитель вспоминал с нескрываемым раздражением, особенно после той конфузной неудачи, на паперти. Ему было маловато острой, чуть иронической дружбы, которою дарила его эта женщина, в его сердитом просторечии — Агеева вдова.
Несмотря на доводы рассудка, прочно держался осадок какой-то детской обиды, происходившей из смешной уверенности, что по своему авторскому положению, как свой человек, он просто право имеет на особое расположение у своих персонажей.Из этой игры в интеллектуальную близость, причем философствовал главным образом сам Фирсов, а собеседница с не меньшим искусством внимала ему, сочинитель почерпнул немало ценнейшего материала для изображения маленького фирсовского двойника и такой же доломановской тени в теперь почти до средины доведенной повести. Полегоньку автор свыкался со своей скромной участью, когда дошедшие до него стороной нелепые и тем не менее упорные слухи насторожили и по сорвавшейся у него обмолвке просто оскорбили его навылет. Утверждали со слов пятнистого Алексея, что Доломанова вот уж побольше месяца как поселила при себе давно и безнадежно влюбленного в нее курчавого Доньку — видимо, на правах телохранителя или привратника пока. Всем понятно было, что при его адском и вспыльчивом самолюбии Донька никак, по выражению того же Алексея, не подался бы в холуи к Вьюге, если б не рассчитывал на соответственное подвигу вознаграждение. У всей подпольной Благуши невольно создалось тогда впечатление, словно при тишайшей водной поверхности выхлестнулись наружу два сильных и темных, сцепившихся в мертвой хватке тела и снова исчезли до поры.
Поначалу известие это до такой степени разгневало сочинителя, что он впопыхах поклялся не встречаться более со злодейкой, по всей видимости — беспредельно распущенной, а писать ее аскетически, по памяти. Однако по трезвом размышлении сам постигать стал, что равным образом и Доломанова, при ее проверенной, до надменности гордой щепетильности, ни за что не приблизила бы к себе хоть и талантливого, даже смазливого в известном смысле парня, но бесшабашного и слишком уж падкого на любые радости жизни, если бы не сбиралась сделать его орудием какого-то еще не открытого сочинителю плана… Словом, целую неделю едва ли не с ожесточением вспоминал Фирсов о Доломановой, как вдруг в канун означенного вторника, чуть утром глаза протер, представил себе со всей живописной неотвратимостью, как на исходе дня, близ пяти, будет он униженно и неминуемо стучаться к ней в черную, наверно аккуратной клеенкой обитую дверь. Оставшееся время он с пользой употребил на придумыванье поводов для своего визита, лучшим из которых оказалось — пригласить Доломанову в гости к певице на предмет дальнейшего взаимного ознакомления. Как ни вертелся по редакциям весь день, какие ни придумывал затяжные предприятия в другом конце города, но ровно за десять минут до рокового срока уже торчал на ближайшем углу, грыз папироску, проклиная себя, клетчатого мальчишку с бородой, за вопиющую безвольность… В расчете на предсказанное и неоправдавшееся похолоданье был он в неразлучном демисезоне, а уж с полудня июльский воздух в небе пылал как синее пламя. Никаких тучек не замечалось пока над головой, но судя по скопившейся в воздухе истоме и — как чистились куры под заборами, а благушинские хозяйки снимали белье с веревок, откуда-то подбиралась благодетельная гроза. Первый же с пылью поднявшийся вихрь Фирсов счел достаточной причиной укрыться в доломановском подъезде. Взбежав затем, не без борьбы с собой, на два марша лестницы, он позвонил сперва, после чего побарабанил от нетерпенья в безошибочно предвиденную, глухую и строгую дверь и, наконец, для соблюдения авторского достоинства, пристукнул снизу башмаком.
Тотчас за дверью послышался шорох воровского движенья, и в узкой, за дверною цепочкой щелке показалась знакомая кучерявая голова с подпухшим от безделья и сытой жизни лицом.
— А, мировой сочинитель, — с кошачьей незлобивостью приветствовал Донька и притворным условным кашлем оповестил кого-то в квартире. — Давненько не видалися! Как, книжечку свою не нацарапали пока? Весь блат столичный рвется почитать…
— Книжечку написать — это, братец, не карман в трамвае вырезать, — поучительно отвечал Фирсов. — Иной раз перед ее выходом завещание писать приходится… Никак, на новое местожительство сюда перебрался?
— Да вот кельицу тихую отыскал себе для спасения души. В услужение поступил! Пожалуйте сюды амуницию, я ее на гвоздик определю…
— И как, доволен, братец? — скидывая демисезоп ему на руки, поддразнил Фирсов. — Харчи, видать, достаточные?
— На нас с тобой обоих хватило бы… да и коечку найдется где всунуть. Так что ежли надумаете для вдохновления…
Это означало, что и Доньке кое-что было известно про фирсовское увлечение нынешней Донькиной хозяйкой.
— Под векселек, значит, нанялся? — не сдержась, отплатил Фирсов.
— Никак нет, Федор Федорыч, наличными получить рассчитываю…
Теперь ясно становилось, что со вселением Доньки к Доломановой на письменный стол к Фйрсову валилась богатейшая какая-то, дотоле скрытая от него сюжетная находка, чем до некоторой степени возмещались чисто личные фирсовские огорченья. Автор попадал в разгар, может быть, еще год назад начавшегося действия, однако, стесняясь перед сочинителем, Донька наигранно щеголял своим новым лакейским положением у Доломановой. Голосом погромче Фирсов осведомился, дома ли уважаемая Марья Федоровна, и тот известил тоном показного усердия, что уважаемая, дескать, в настоящий момент ролю для кино изучают, сам же с гримаской приложил ладошку к склоненной на плечо щеке в обозначенье истинного ее занятья. Неожиданно, невесть откуда, верно из находившегося тут же, за округлой стеной, святилища, послышался окрик хозяйки. С невозмутимым лицом Донька отправился через завешенный драпировкой проход доложить о приходе сочинителя и вскоре воротился с недобрым лицом.