Ворон
Шрифт:
— Я повторяю: тебе ничего не грозит, если ты честно во всем сознаешься. Ну, а уж решать, насколько все хорошо — предстоит мне. Итак — я слушаю.
Маэглин, попытался вырваться от воинов — он хотел пасть на пол; лежать, плотно-плотно уткнувшись в него — лишь бы только не видеть этих внимательных, в самую его душу, казалось, смотрящих глаз.
— Рассказывай, что было прошлой ночью, иначе я отправлю тебя в темницу. — все тем же спокойным голосом говорил король.
Маэглин, услышав про темницу, отчаянно рванулся в свободе — слова сами забились у него на языке:
— Я то прошлой ночью сидел,
Хаэрон тихо кивнул, а Маэглин вырывал из себя:
— То есть… ну я то хотел сказать, что… не в двери она мои постучала, а в ворота, а в двери совсем другой человек постучал — еще до этого. Этот был какой-то, гость нашего города. Зашел он меня о дороге расспросить. Ну, выпили мы с ним немного… Потом он ушел, а я, как до ворот его проводил, постоял там, и услышал этот стук — открыл — там эта девочка дрожит. Я ее привел к себе, глядь — а гость то, свой кошель на столе забыл. Я девочку у себя оставил, а сам за ним бросился… Бежал, бежал — а вы помните, какой в ту ночь туман был. Я то и заблудился — вот, только сегодня из леса вышел.
К Хаэрону подошел советник, и проговорил довольно громко:
— Все, сколько-нибудь именитые гости останавливаются у нас при дворе, а в последнюю неделю, кроме гадалки никого не было — все дороги вымерли…
Хаэрон спрашивал у Маэглина:
— Неужели этот знатный человек, у которого кошель золотых, путешествует по Среднеземью без коня?
— У него был конь! — нервно выкрикнул Маэглин, который хотел только, чтобы только поскорее выпустили его.
— У него был конь, а был ли у тебя разум, чтобы на своих двоих догонять его?
— Я то… я то… — тут Маэглин зарыдал от отчаянья, от жалости к самому себе, и не сдержавшись, бросил полный ненависти взгляд на тех, кого почитал своими мучителями. — Я то растерялся тогда! — шипел он. — …А сейчас, — ох помилуйте! — болит то все, отпустите вы меня, я во всем сознался! Во всем, во всем! Выпустите меня!
Хаэрон нахмурил брови:
— И это все в чем хотел ты мне признаться? Я обещал, что не будет тебе наказанья….
— Я могу идти? — безумно засмеялся Маэглин.
— Да — ты можешь идти, но перед этим расскажешь все правду.
— Что?! — тут Маэглин зарыдал.
Хаэрон шепотом обратился советнику:
— Кажется — ничего вообще не было, и все, кроме девочки, ему привиделось — он просто бежал в ночь, а потом вернулся.
— Да — он безумен. — кивнул советник. — Но что-то, все-таки, было…
— Выпустите! — страшным, нечеловеческим голосом взвыл Маэглин.
Хаэрона сам любил свободу, а тут такая боль! Он почувствовал, что еще немного, и этот несчастный не выдержит, умрет прямо пред его троном.
И он повелел:
— Ежели тебе больше нечего сказать, и совесть твоя чиста — ты свободен!
Молодой, неопытный правитель… Он и не знал, что этот вопль Маэглин издал отчаявшись, и решился уж рассказать все, как было.
Помедли Хаэрон несколько мгновений, и многое в истории Среднеземья вышло бы совсем, совсем иначе…
Насколько в этот рассветный час, было тяжело состояние Маэглина, настолько легко и ясно было на душе у Барахира. Он, как и правитель Хаэрон, проспал всего два-три часа, а те чувства, которые
с утра теснили его груди, рвались на свободу, знакомы юношам, которые влюбились в самую прекрасную деву на всем белом свете…Барахир жил в небольшой каменном домике, окруженным маленьким, но очень густым, душистым яблоневым садиком — наверное, потому он никогда и не чувствовал запаха яблок — этот запах был для него столь же привычен, как для иных обыкновенный воздух.
— Эллинэль… Эллинэль. — повторял он милое имя, и виделся чистый родник, спешащий по камешкам. — Эллинэль, Эллинэль… — повторял он, засыпая. — Эллинэль, Эллинэль. — повторял он, просыпаясь.
— Как жаль, что я не поэт. — шептал он в тот ранний час, когда ночь обнималась с зарею, на небе еще виднелись звезды, и не было видно каких-либо цветов, кроме серебристо-росных.
Он стоял перед открытым окном, и стоило протянуть руку, как уж можно было сорвать одно из спелых яблок, которыми увита была ближайшая ветвь.
Он принялся быстро ходить по горнице и тут понял, что не высидит дома; тогда быстро одел нарядный темно-голубой камзол, который полагался воинам Туманграда в праздничные дни, да и выбежал на безлюдную пока улицу. Быстро зашагал к городским воротам, и лицо его так сияло, что попавшийся навстречу пес, завилял хвостом, и, радостно подвывая, бросился по улицам.
Барахир уж и позабыл, что Эллинэль дочь эльфийского князя; забыл, как подшутила она накануне, когда он хотел ее поцеловать. Вот он не выдержал и сорвался — бегом помчался во двор трактира, намериваясь пройти по тайному ходу, но тут решил, что негоже в этот день держать тайну, и побежал к воротам.
Новый хранитель ключей, отпирая пред ним створки ворчал:
— Не спокойно нынче. Ворота велено отпирать только пред началом процессии. Ну да ладно — все равно, сегодня одного уже пришлось выпустить. Эх, Барахир, Барахир — помяни мое слово: грозные дни настали, и не время нам праздновать…
Барахир не расслышал этих слов; ведь, жизнь была прекрасна, а когда стены остались позади — он и вовсе засмеялся от счастья.
Заря уже разгорелась в полнеба, и сияющими, пламенными своими отрогами взбиралась все выше. Любуясь ею, он пошел к Бруинену, решив, перед тем как идти в лес, проводить Элендила, который в этот час спускался в небеса Среднеземья — и он отошел к самому мосту. Вот она — утренняя, милая звезда, величаво, опустившаяся, за городские стены.
Барахир вздохнул счастливо при мысли о далекой западной стране, которая радовала теперь взор Эллендила: а про нее в Туманграде только и было известно, что там благостно, и что простым смертным туда не попасть — этого было достаточно, для впечатлительного юноши…
Он еще некоторое время полюбовался небесами, и уж собрался идти к лесу, как услышал, что кто-то плачет.
Плач до этого разносился негромкими сдержанными всхлипываниями, а теперь прорезался громким и пронзительным рыданьем. Барахир огляделся, и вот понял, что неслись эти рыданья из-под моста.
И вот он бросился к мосту: здесь, от дороги спускались к воде каменные ступени, в окончании которых, метров на пять выступал деревянный настил, с которого Туманградские женщины стирали белье, а мальчишки, разогнавшись, ныряли в воду — благо, что дно здесь было глубокое.