Восходящие потоки
Шрифт:
жизнью, которую я украшал украденными миллионами…
Мне ничего не хочется. У меня портится настроение. По части плохого настроения я могу уже сейчас состязаться с Карлом.
Совсем недавно я был бодр и весел, как Генри Миллер в пору его голодной парижской молодости. Почему я полюбил Миллера? Он величайший мастер по извлечению бодрости и веселья из того, в чем бодрости и веселья вроде бы и нет.
Он во всем видел красоту. И он мотался по свету не для того, чтобы эту красоту отыскивать — она и так всегда была у него перед глазами. Повторяю, он видел красоту буквально во всем. Даже в куске дерьма. У Миллера
Миллер знал, что основная особенность окружающего мира — это олимпийское спокойствие. Другими словами — равнодушие и безоглядный оптимизм, граничащий с идиотизмом. И Миллер этим жил. И совсем не плохо жил. Он это принимал как данность.
Когда умирает маленький незаметный человек — понятно, что это проходит незаметно. Даже когда умирает всеобщий любимец: герой войны, знаменитый футболист, кумир попсы или великий актер, — то людям хватает получаса, чтобы всласть погрустить и вернуться к своим каждодневным мыслям и делам.
У оставшихся в живых нет времени на грусть, им надо успеть переделать великое множество самых разных вещей: заняться любовью с женой приятеля, позавтракать с нужным человеком, подсидеть коллегу, внести очередной взнос за дом, договориться о кредите, отдать машину в ремонт, поговорить с сыном… И т. д.
Миллер знал, что Господу и миру людей безразлично от чего ты умрешь, главное — чтобы ты умер. И умер вовремя.
…Может, мне заняться благотворительностью? Отдать все деньги до копейки в какой-нибудь приют для престарелых. В надежде, что когда-нибудь и мне найдется там место.
В один прекрасный день я заметил, что солнце светит не для меня. И что?
Как описать тоску? У Тургенева есть замечательные места, от которых веет скукой далекого девятнадцатого века. Возможно, тогда это скукой не называлось. Так жили все. То есть со скукой все были на короткой ноге. Жили неторопливо, размеренно и осмысленно. Скука была неотъемлемой, привычной и необходимой частью светской городской жизни. Иногда и деревенской. И не надо думать, что только помещичьей. Крестьянин тосковал не меньше. Особенно долгими русскими зимами, когда он сутками лежал на полатях и не знал, чем себя занять.
Так, может, надергать две сотни слов из Тургенева, перетасовать их на современный лад и вывалить на голову читателя?
Я устал от беготни. За мной гнались невидимые противники.
Знать бы, как выбраться из этого состояния. И дело было не в том, что за мной гнались, вернее, не только в этом. Дело было во мне самом.
Как только я обрел эти треклятые миллионы, у меня появилось свободное время. И вместо того чтобы писать книгу, я ни черта не делаю, Вернее, я делаю вид, что пишу ее, делаю вид, что моя жизнь это и есть книга… Очень удобная позиция. Если бы она не была для меня мучительна.
Я устал от самого себя… Тоска, тоска…
Можно было бы на скорую руку слепить вывод: жизнь без цели, жизнь, купленная воровским путем, приводит творческого человека к банкротству, к нищете духа. Ах, если бы все было так просто! Мы научились с легкостью делать выводы, за которые ни перед кем не отвечаем.
Моя жизнь вовсе не бесцельна. Я пишу книгу. Я все-таки пишу ее.
Может быть, я буду писать ее всю жизнь. И если мне не
помешают, если меня раньше не пристрелят, как куропатку, я ее когда-нибудь допишу до конца. Очень может быть. И если это случится, то моя книга станет фактом истории. Вернее, фактом реальности. Это меня приободряет.Пока книга пишется, ее содержание является достоянием только одной головы, а именно: головы создателя, в рассматриваемом случае — моей писательской головы.
И по этой причине оно, содержание, не имеет ин веса, ни массы, ни формы, ни габаритов, и больше похоже на метафизическое представление о жизни, чем на реальную жизнь.
А готовая книга — это уже нечто осязаемое, реальное. Это как горящая свеча на столе… свеча горела на столе… или Эйфелева башня, которую ненавидел по крайне мере один французский классик. События и лица в написанной и изданной книге не менее реальны, чем та же Ингрид или я.
Кстати, Ингрид должна переспать со мной. Я так решил. Надо внушить ей эту мысль. Я ей докажу, что она просто обязана это сделать.
Во-первых, это будет прекрасной проверкой истинности и серьезности ее отношений с ангелочком. Если он обо всем узнает и простит, значит, его чувство к ней так же прочно и несокрушимо, как тот могучий дуб, о котором я говорил выше.
Чувство, укрепившееся в результате такой проверки, оседлает вздорную ревность и выдержит любое испытание. Это будет необходимое, с одной стороны жестокое, с другой — такое милое и приятное, испытание на прочность.
Когда Мартин ее простит, а я верю, что он ее простит, ибо он великодушен и прозорлив, они пойдут по жизни, держась за руки и честно глядя друг другу в глаза. И будут идти так до самой смерти. Во-вторых, это очень поучительно и продуктивно — подвергать себя такому испытанию. Сразу взрослеешь и становишься терпимей ко всему, что касается любви и прочих штучек в этом роде.
Я продолжаю наблюдать за поединком. Карл и фрау Бриге решили сделать перерыв. Фрау Бриге вытерла багровое лицо полотенцем и повернулась в сторону кухни. С царственным видом взмахнула рукой, и через минуту появился Мартин, в руках у него был поднос с бутылками, стаканами и фруктами.
И тут кто-то постучал в дверь моего номера…
…У Ингрид очень нежная кожа и ласковые мягкие губы. Я пытался оставить ее на ночь, но она сказала, что тогда Мартин будет очень недоволен, и, возможно, даже ее поколотит. Из этого я сделал вывод, что Мартину уже приходилось прибегать к столь крутым мерам. И, видно, не раз. А я-то хотел подвергнуть их чистые чувства испытанию! Как же я наивен! Вот тебе и деревенская девичья невинность, вот тебе и ангелочек!
Когда Ингрид покинула меня, я вышел на балкон и посмотрел вниз. Фрау Бриге и Карл ушли. Мартин из шланга орошал огненно-красное покрытие теннисного корта.
Увидев меня, он приветливо улыбнулся.
Я коротко кивнул ему и помахал рукой. Тоже приветливо.
Глава 21
В среду Карл за ужином сообщил, что на нас надвигается угроза в лице Петруниса. Поясняю, Славик Петрунис старинный приятель Карла.
Последние годы я часто встречал его у Карла, когда тот созывал чуть ли не пол-Москвы, чтобы покрасоваться перед гостями в роли хлебосольного хозяина. Хотя Карл, как я уже говорил, изрядно прижимист, он, после того как тетушка оставила ему наследство, позволял себе широкие жесты.