Восхождение, или Жизнь Шаляпина
Шрифт:
— Народу, Федор, было полно. Почему-то полиция приняла особые меры. Поставили городовых и околоточного около входа за кулисы и никого не пускали, заперли вход за кулисы из-за публики, не позволили никого посадить на приставные места — вообще нечто возмутительное.
— Что тут возмутительного? А если б разрешили, то что было бы? Ты представляешь? Пойми, друг Лёнка, ты стал знаменитостью, и все хотят тебя потрогать руками, а значит, ты уже не принадлежишь самому себе. Каждый будет подходить к тебе и требовать к себе внимания, а ты ничего не можешь ему сказать. Вот наша с тобой трагедия-то…
— А все получилось из-за того, что полиции стало известно,
— Ну еще бы! Твой Ленский…
— Я, конечно, в страшном фаворе. Каждое мое желание — закон, но тем не менее мои спектакли обставляются отчаянно, каждый миг жди какой-нибудь гадости. Представляешь, такие мне при выходах устраивают овации, что небу становится жарко, а в театре поэтому что-то вроде траура.
— Ну как же, представляю, у самого точно такое же чувство и такие же переживания. А у царя как прошло?
— Концерт прошел прекрасно… И государь и государыня благодарили и были внимательны ко мне. Да и Теляковский очень доволен моим успехом в Петербурге. А в душе, признаюсь тебе, Федор, какая-то двуликая комедия. С виду я спокоен, шучу, смеюсь, проделываю жизнь, как она складывается, вроде бы плыву по течению, а в душе чуть ли не проклинаешь эту жизнь… Как Агасфер какой-то… Жизнь хоть и не шутка, но какая-то насмешка над тем, кто хочет быть выше условности, уступок и компромиссов. А в этом-то и есть трагедия… Если бы человек был одинок, вне себе подобных, Христос с ним, пусть делает и думает, как командует его мятежная душа, но он никогда не один, и его страдания, бури и мятежи всегда задевают и его ближнего, близкого и дорогого. Ведь, кажется, так просто взять подойти и разрубить гордиев узел, но подумать — одно, а сделать — другое. Человек — это не свободное существо, а жалкий раб неведомого господина…
— Как ты прав, Леонид, я только что вернулся от Горького, почти слово в слово, словно подслушивал нас, ты повторяешь наши разговоры. Если б и ты знал, как и мне бывает тяжко.
— Вот о Горьком… Недавно, в том же Петербурге, я был на генеральной репетиции «Мещан» Горького. Это удивительная пьеса. Нужно же было написать такую пьесу, где давит и гнет зрителя безысходное положение группы мелких, пошленьких людей, именно мещан не только по рождению, но и в духовном смысле, как раз в такое время, когда общество мечется из стороны в сторону, не видя и не зная исхода. Этой пьесой Горький смело ухватился за этот больной нерв, который мозжит и заедает нашу жизнь.
Шаляпин слушал внимательно, иной раз с удивлением поглядывая на Леонида Витальевича, впервые с такой откровенностью раскрывающегося перед ним.
— Я понимаю, почему правительство так долго не хотело разрешить этой пьесы. Все, что можно было вычеркнуть, все вычеркнуто. От этого пострадали положительные образы, которые выводит Горький, и их философия чужда слушателю, но каждый в уме подсказывает себе, что именно рекомендует автор. Я сидел в театре как на иголках, так все эти люди знакомы мне с рождения! В общем, такое богатство и запас красок, что Горький играет настроениями зрителей как по клавишам. И, несмотря на то что на сцене все больше рассуждают, пьеса оставляет громадное впечатление.
— Как здорово, что тебе понравился Горький…
— Что ты! В тот же вечер было чествование петербургской интеллигенции артистов Художественного театра. Так я сказал тост в честь Горького, без всяких таких революционных идей,
все честь честью, но, говорят, сказал удачно. А как он себя чувствует в Крыму?— Чувствует-то он себя неплохо, но снова высылают его в Арзамас. Пятнадцатого апреля кончился срок пребывания его в Крыму. Приеду в Москву, буду хлопотать за него. Что ж это такое, на наших глазах происходит такая несправедливость, а мы ничего не делаем в его защиту.
— Пожалуй, надо сходить к князю Святополк-Мирскому, он кое-что делал для меня в этом смысле. А уж тебе-то и подавно не откажет.
— Ты знаешь, Леня, я все чаще думаю, что мы им нужны лишь тогда, когда поем для них, услаждаем их души, а когда мы уходим, они тут же забывают про нас. Вот даже с Теляковским вроде бы у меня хорошие отношения, а как до дела, то все жмется, хочет дать поменьше, а взять побольше, выжать лишний спектакль с моим участием сверх гарантированных контрактом.
— А ты уже подписал с ним новый-то контракт?
— Да показывал он мне какой-то проект, но я еще и не посмотрел его. Потом когда-нибудь.
— Нет, ты зря. Может и обмануть. Я его долго обрабатывал, пока подписали контракт.
— И на каких условиях?
— Теляковский предложил пятнадцать тысяч жалованья и по сто рублей за выход при сорока гарантированных.
— А что ты? — не вытерпел Шаляпин. — Согласился?
— Ну что ты! Я согласился на двенадцать тысяч, а затем поспектакльную плату по четыреста за выход. Тридцать спектаклей гарантированных, но спеть, по расчетам, придется сорок. Занят я с пятнадцатого сентября по Великий пост, а затем имею право на отпуск.
— Кажется, я забыл сказать Теляковскому, чтобы он поставил в наше условие, что я пою не больше сорока спектаклей. Ты совершенно прав. Вот что значит образованный юрист, все точно обговорил с ним, а мне все лень прочитать черновик контракта, который он мне дал.
Почти месяц продолжались гастроли Шаляпина и Собинова в Одессе. 6 мая 1902 года Собинов писал Е. М. Садовской: «…После спектакля мы ужинали с Шаляпиным, а потом до пяти часов утра просидели у меня и смотрели на море с моего балкона. Балкон смотрит как раз на восток, и в половине пятого взошло замечательно красиво солнце. Не думай, что мы пьянствовали. Мы болтали попросту, да Шаляпин читал стихи.»
Собинов уехал в Кисловодск, а Шаляпин в Москву. 27 мая посетил С. И. Мамонтова в Бутырках. 5 июня прибыл на Рижское взморье, где уже отдыхала его семья.
15 июля 1902 года Шаляпин писал Теляковскому: «…В разговоре с Вами в Петербурге мы условились о том; что я должен петь не более сорока спектаклей в течение сезона с 15 сентября по первый день Великого поста и не более десяти раз в течение месяца. Эти условия, предложенные мною, Вами были приняты, и я более уверен, что они помещены в контракте.
Просматривая же Вами составленный черновик договора нашего, я этого условия, относительно сорока спектаклей, в этом черновике не нашел.
Так как для меня этот пункт имеет громадное значение, то я прошу Вас, если в подписанном мною проекте договора нами забыт этот параграф, то внести этот пункт и эту новую редакцию договора прислать мне для подписи.
Тороплюсь написать Вам это письмо, во-первых, потому, что в разговоре Вы обещали мне, в случае каких-либо недоразумений в смысле вышеописанного, таковые устранить дополнением контракта, и, во-вторых, потому, чтобы на этой почве не возникало потом каких-нибудь недоразумений, так как сорок спектаклей в сезон есть мое непременнейшее условие…»