Восхождение, или Жизнь Шаляпина
Шрифт:
И все-таки служители, видно, донесли об этом «крамольном» инциденте, потому что Горький должен был покинуть Нижний Новгород и вернуться в Арзамас.
В один из прощальных вечеров Горький и Шаляпин долго проговорили. Скоро расставаться, а столько еще хотелось сказать друг другу. Горького поражала наивность артиста, не понимавшего элементарных вещей в политике, не разбиравшегося в современном положении общества. Шаляпин знал, что народ плохо живет, потому что сам испытал на себе нужду и голод, сам не раз оказывался в тяжелом положении. Сильные мира сего и сейчас не прочь поглядывать на него, уже знаменитого певца, как на своего служащего. А как же быть простым людям? Мириться с существующим положением в обществе?!
— Знаешь, Федор, и в Арзамасе мне первое время было интересно. Познакомился я с одним попом. Хороший, редкий поп! Занимается водопроводным делом. Двадцать лет бьет по
— А что? В Арзамасе нет воды, что ли? Чего ее искать-то?
— В том-то и дело, что в Арзамасе нет воды. Жители пьют некую рыжую жижицу из оврага Сороки, жижица сия образуется от стока вешних вод и разной дряни с усадебных мест, она прескверно пахнет и даже на глаз представляет бульон с микробами. Жители богатые имеют бочки, лошадей и возят воду из ключа, что в нескольких верстах от города. В кассе есть тридцать пять тысяч рублей, пожертвованных неким благодетелем на водопровод или на устройство общества взаимного страхования. Купцы желают страхования, а водопровода не хотят. Является поп. Воды нет? Идет в лес за четыре версты от города, роет, копает и — находит прекрасную ключевую воду в количестве тридцати тысяч ведер в сутки, чего на десять тысяч населения достаточно в такой мере, что даже черного кобеля можно вымыть добела. И что ты думаешь?
— Убили или посадили?
— Нет, но двадцать лет уже тормозят дело. А попик старенький, умненький и эдакий железненький — гнется, а не ломается! Славная фигура! Не имея представления ни о геологии, ни о гидротехнике, он своими силами расковырял уйму земли, добыл воду, убил кучу денег и — не умрет, пока не напоит арзамасцев хорошей водой.
— Сколько интересных людей встречаешь на Руси, — задумчиво сказал Шаляпин, поглядывая на Горького.
— Как приятно и радостно встретить среди сонных, трусливых баранов и жадных, тупых волков — упругую человечью энергию, неуклонное стремление к цели сквозь трясину всякой глупости, пошлости и жадности! Сидел он, поп, у меня как-то недавно, читали мы с ним книжку Мадзини, восторгался поп и говорил мне, подмигивая: «А? Человек-то? Что есть лучше человека? Ничего нет, государь мой! Так и знайте — ничего нет! и другим поведайте — нет ничего, что было бы лучше человека в мире сем!» Вот тебе и результат двадцатилетней борьбы с жадностью и стяжательством купечества…
— Лучше человека нет никого на земле, — согласился Шаляпин. — Не знаю… Мне почему-то вспомнился один эпизод из моей юности… В семнадцать лет выступал в роли знатного вельможи в опере польского композитора Монюшко: я, вельможа, выдаю дочь свою замуж. В сцене обручения у меня большая ария. Голос был у меня приятный, но не хватало жестов, игры. Все равно публика аплодирует. Кланяюсь, отступаю назад к стулу, один из актеров-шутников отодвинул его… Я падаю, все смеются. Плакал потом. Отрадно подумать о человеке и о человечестве; в уединении, когда беседуешь сам с собой или вот как мы с тобой, никто нам не мешает. Как я рад, что встретился с тобой… Ты кое-что подсказываешь мне, заставляешь думать о том, о чем думать мне не приходило в голову…
Разговор мог продолжаться бесконечно. Они могли говорить друг с другом обо всем, им не было скучно… Бывают в жизни такие удивительные товарищества…
Об этой, а может, об одной из трех последующих ночей Шаляпин в статье «Цветы моей родины» в 1908 году писал: «Шесть лет назад в Нижнем Горький ночевал у меня в номере. Просыпаюсь и вижу: стоит он у окна в ночной рубашке, раздвинул портьеру и смотрит на дремлющий еще город. Солнце блестит на главах церквей, на речной глади и крышах домов. Говорю ему: «Ты чего поднялся?» — а он отвечает: «Поди-ка сюда». Подхожу и вижу у него на глазах слезы. Я сначала не понял, в чем дело. Он тогда говорит: «Смотри, что за красота, нет ни души. Вот оно человечество, сотворившее богов и законы: лежит на земле под небом, а солнце, невинное, как младенец, играет на том, что сделали люди».
Он очень кроток, Горький! Но тогда же я подумал: как он чист, как он честен, как безусловно честен. И теперь при этом воспоминании мне стыдно потому, что я не так чист, как этот чистейший цветок моей родины. Это одна из лучших минут моей жизни…»
Горький уехал в Арзамас, надеясь вернуться через несколько дней для организации концерта Шаляпина в пользу строительства Народного дома, завершение которого снова оттягивалось из-за нехватки денег. Свое свободное время Шаляпин проводил с Петровым-Скитальцем. Гастроли подходили к концу. Настроение было
прощальное. Да и сколько же можно было мотаться по чужим углам? То гастроли, то деревня, то снова гастроли. Не самые лучшие номера из-за переполненности гостиниц во время ярмарки. Отъезд Горького, неприязненные отношения в труппе, собранной из случайных людей, — все это не способствовало хорошему настроению. Поэтому все чаще Шаляпин уединялся с Петровым в каком-нибудь трактире и старался забыть неприятности в веселом застольном разговоре с близким по духу и воззрениям человеком.30 августа, в предпоследний день гастролей, Шаляпин, как обычно, рано пришел в театр: «Борис Годунов» требовал к себе особого отношения, особой подготовки и настроения. Много раз уже он исполнял эту роль, а все еще не был удовлетворен своим исполнением, все продолжал искать нюансы, более точные психологические краски в этом образе. Неустанно пробовал как можно глубже вжиться в образ «преступного царя», сесть перед зеркалом и поискать более выразительный грим. Еще и еще раз проследить, как молодое, свежее, отдохнувшее за лето лицо превращается в образ пожившего, умудренного опытом человека. «Сколько лет перед этим Борис Годунов унижался, сжимался, как пружина, чтобы потом распрямиться, а все же распрямиться ему не удалось, не удалось раскрыть все свои душевные качества… Слишком много несчастий обрушилось на него…»
Первая картина прошла как обычно. Аплодировали, вызывали…
В антракте в уборную зашел Степан Петров. Шаляпин отдыхал. Но Петрову он всегда был рад.
— Федя! Можно я скажу тебе кое-что? — тихо спросил Петров.
— Говори, — милостиво, «по-царски» разрешил ему Шаляпин.
— Я ничего о тебе до сегодняшнего спектакля не знал, — искренне заговорил Петров. — С первого твоего выхода, при первых звуках твоего голоса, уже знакомого и привычного, увидев тебя в гриме, заметив твою царственную поступь, скажу прямо, Федя, ты — великий трагик. Я и зашел-то к тебе в уборную, чтобы поближе рассмотреть тебя в гриме. Лицо человека, измученного пламенной, адскою мукой. Поразительно!
Шаляпин поднял руку в перстнях.
— Смотри, захвалишь меня, раскисну от твоих похвал, а мне еще играть и играть… — Шаляпин добродушно заговорил утомленным, очень тихим, без интонаций голосом: — Ты посиди со мной, пока я закончу гримироваться. Перед тобой был пока здоровый царь, совесть его еще не так измучила… Что-то будет впереди, посмотришь…
Петров смотрел на Шаляпина и не переставал удивляться, как искусно он подчеркнул глубину морщин на лице измученного царя. Шаляпин уже погружался в духовный мир Бориса, окруженного столькими врагами, мечтающими о его погибели. Забыть о своей персоне. Думать о детях… Как узаконить их власть над царством? Посмотрел на руки, взял мизинцем чуть синей краски, прошелся между пальцами обеих рук, обозначил их немощность. Подумал о пластическом рисунке роли в следующем акте. Заметно было, как он вживается в роль, как перевоплощается в образ трагического мученика.
«Поразительный талант! — думал Петров, наблюдая, как священнодействовал артист. — Какое искусство! Даже на близком расстоянии, лицом к лицу, нельзя поверить, что это только грим, что борода наклеена, а морщины нарисованы. Боже ж ты мой, да ведь передо мной настоящее, живое, страшное лицо «обреченного человека».
Петров ушел в зрительный зал. Шаляпин вышел на подмостки. Перед зрителями игралась сцена, где действовали Шуйский и Борис Годунов. Монолог Шуйского — исток душевной драмы русского царя на сцене. От исполнения роли Шуйского многое зависело. Но артист, игравший эту роль, оказался очень мелким и недалеким, явно халтурно отнесся к своей партии, наиважнейшей в этой сцене. Шаляпину пришлось подавлять в себе раздражение и ровно вести свою партию. С облегчением вздохнул, когда Шуйский ушел. Тут он господствовал на сцене. Он полностью отдался исполнению роли, но что-то постоянно мешало ему — то декорация окажется непрочной, то в оркестре сфальшивят, переврут темпы. Спектакль шел как несмазанная телега… Все скрипело и разваливалось. Дирижер Антон Эйхенвальд прилагал героические усилия, чтобы довести спектакль до благополучного конца. Но тут последняя капля переполнила чашу терпения Шаляпина…
Вдруг до «умирающего» царя донесся хор за кулисами, прозвучавший чудовищным диссонансом с последними словами Бориса. «Проклятье! Опять сфальшивили… До каких же пор я буду терпеть такое издевательство?..» — успел подумать Шаляпин перед самым закрытием занавеса.
Сломленный, уставший, раздраженный, Шаляпин ушел к себе в уборную.
Публика неистовствовала, вызывая артиста. А Шаляпин…
«По окончании спектакля я снова зашел в уборную Шаляпина и неожиданно наткнулся на печальную и тяжелую сцену. Шаляпин плакал, — вспоминал Петров-Скиталец.