Восхождение, или Жизнь Шаляпина
Шрифт:
— В этом есть что-то верное, угаданное, главное, как всегда у Анатолия Константиновича, но сказать только это о Стасове — это все равно что не сказать ничего. Вот человек, которого и глубоко уважаю, и горячо люблю, люблю его за чисто рыцарское отношение к тем, кого он ценит. Их он никогда не даст в обиду. Уважаю за его гражданскую выдержку: Владимир Васильевич может, например, буквально не выносить того или другого человека, но если человек, будь даже это его враг, обратился к нему за советом или за какой-нибудь справкой — сколько уж лет он работает в Публичной библиотеке, — он все готов для него сделать, а это черта редкая! Во всяком случае, Стасов — натура недюжинная! Резкий, невоздержанный, но боевой публицист, он всегда кроток и крайне деликатен в домашней жизни. Мне лично он необыкновенно симпатичен в целом. В деталях же Владимир Васильевич нередко бывал решительно невозможен. Так, судя по некоторым его отзывам, выходило, например, что увертюра к «Руслану» — дрянь, что хор «Славься…» Глинки всем бы хорош, да только зачем в нем попадаются минорные трезвучия, что музыка должна быть «без счета», что произведения музыкальные, начинающиеся с квинт или кварт, — гениальны, что главный недостаток Бетховена тот, что он писал симфонические произведения. Но разве в деталях дело? Стасов много сделал для нашей культуры — вот главное.
Николай Андреевич умолк, словно бы обдумывая, все ли он сказал, что хотел, потом повернулся к двери и решительно произнес:
— Ну что же, Василий
Глава вторая
Завтрак в «Славянском базаре»
«Борис Годунов» имел шумный успех. В Москве только и говорили о Федоре Шаляпине в этой роли.
Сам Федор Иванович внимательно следил за отзывами в прессе, за разговорами вокруг этой постановки, от которой он так много ждал. Написал письмо Тертию Ивановичу Филиппову, принялся писать Стасову, но раздумал. Нет времени… Хорошо хоть Тертию успел.
Как гора с плеч… Три месяца таскал письмо с собой и никак не мог ответить, а тут словно накатило, ишь расписался. А как же не ответить? Столько добрейший Тертий Иванович сделал для него… Благодетель, истинный благодетель… Без него он не понял и не разобрался бы так в Мусоргском, не открыл бы так рано для себя такого гениального художника… Да и материально поддерживал кое-когда этот славный старик… А вот еще один не менее славный старик требует от меня письма…
Шаляпин взял только что прочитанное письмо Стасова и снова стал пробегать по нему глазами: «…Я получил Вашу телеграмму о первом исполнении «Моцарта и Сальери» и глубоко возрадовался Вашему великому успеху. Оно не могло и не должно было быть иначе! Но телеграмма говорила, что за нею следует Ваше письмо — к несчастью, этого не случилось, и я до сих пор все его ждал…» Зачем он написал ему о письме? Ведь всерьез думал написать… Но где взять времени-то?.. Все спешим, торопимся… А куда и зачем? Так хочется спокойно посидеть и просто поговорить о наболевшем… Хотя бы со Стасовым, поделиться с ним. Но где ж… Не может он заниматься только письмами. Вот опять надо бежать на репетицию. Хорошо хоть Тертию Ивановичу успел написать… Шаляпин встал, потянулся, попробовал голос, крикнул Иоле, что он пошел и скоро вернется, надел шикарную шубу, которую совсем недавно приобрел, и вышел на улицу.
Стоял крепкий мороз. Но холод теперь ему нипочем. А что было всего лишь три года назад в это же время? Страшно подумать! При воспоминаниях дрожь пробегает по телу… «Да, Владимир Васильевич, не нужно меня упрекать за молчание… Столько накопилось всего, что на бумаге не выскажешь… Каждый день собираюсь, а сяду за стол, так сразу оторопь берет меня: как все, что накопилось, высказать?.. А если таить в себе, то что получится?.. Хорошо ли? На душе и так беспокойно… Впрочем, бумага привыкла терпеть все… Так надо все-таки на днях взяться за перо и рассказать все Владимиру Васильевичу… Перво-наперво о новых ролях и операх, раз уж просит… Потом надо рассказать ему о нашей Частной опере. Все думают, что у нас все идет нормально, успех за успехом… А ведь недаром говорится, что «земля наша велика и обильна, да порядку в ней маловато»… Вот уж действительно святые слова… Куда ни посмотришь, все это как-то «енотово» у русского человека выходит. К примеру, взять нашу оперу…»
— Эй, извозчик! — крикнул Шаляпин и ловко уселся в подъехавшие сани. «…Да вот взять хотя бы нашу оперу. И голоса в ней есть порядочные, а иногда делается черт знает что. И все это потому, что наш уважаемый Савва Иванович, кажется, начал съезжать с рельс, из человека, преследовавшего как будто художественные цели, превратился в промышленника. Это скверно… Сначала мне казалось, что я ошибаюсь, теперь, после стольких фактов, вижу: это так. Не нужно особых доказательств. Можно ли так относиться к Мусоргскому, чьего «Бориса» мы поставили? Все время уверял, что «Борис» — грандиознейшая опера и вследствие этой грандиозности требует тщательнейшей постановки. А на деле махнул ее за две-три репетиции с ансамблем! Да разве так возможно? Ведь это черт знает что, на последней репетиции почти никто не знал своих ролей как следует… И дали спектакль, а все из-за того, что в кассе был вывешен аншлаг, все билеты проданы… Разве человек, истинно отдавшийся искусству, допустит такое легкомыслие ради наживы или ради призрачного успеха? Ведь нет? А у нас способны на это, и, конечно, мы, бедные артисты, должны лезть из кожи, чтобы как-нибудь не уронить ни оперы, ни произведения. Лезем, и здорово лезем, и, слава Богу, достигаем цели, но ведь цель достигнута одним-двумя, наконец, пятью исполнителями. А массы, а хор, а оркестр? Как не вспомнить тут слова Бориса — «скорбит душа». Вот канальство… А ну их к дьяволу… Хорошие люди принимают участие в опере, но многого просто не понимают или не хотят понять… Не понимают, что за явление Мусоргский. Это гениальный человек, но гениальность его не рисуется в розовых красках, не уносит нас на седьмое небо и не разливается в нас, в нашей душе слащавым восторгом. Напротив, оставляет на настоящей как есть на земле, но каждый момент с каждым новым лицом, появляющимся в каждой новой картинке оперы, мы словно переживаем как собственную боль. Понятно, либретто основано на драме Пушкина, но без музыки Мусоргского спектакль не создает надлежащего настроения, которое возникает у слушателя-зрителя. Взять хотя бы сцену в корчме… Как можно было торопиться с этой сценой… Гениальная сцена, а сыграли ее без должного проникновения в замысел двух гениальных создателей… Казалось бы, ничего особенного… Песенка хозяйки, Варлаам, Мисаил, Григорий и приставы… Может, Григорий и приставы… Я вижу все здесь по-другому. Может, потому, что вся эта корчма глубоко сидит в моей душе и я с ней знаком в самом деле… Сколько всех этих бродяжек повидал я на своем веку. А Варлаам, представитель бродяжной России, с какой потрясающей силой он нарисован! А разве Левандовский мог прочувствовать и понять такой образ? Нет, конечно… Неудовлетворительно провел он свою партию. Мусоргский с несравненным искусством и густотой передал бездонную тоску этого бродяги — не то монаха-расстриги, не то просто бывшего церковного служителя. А тоска в Варлааме такая, что хоть удавись, а если удавиться не хочется, то надо смеяться, выдумывать этакое разгульно-пьяное, будто бы смешное. В таком казенном исполнении пропадает горький юмор Варлаама, — юмор, в котором чувствуется глубокая драма. Неужели этого нельзя было уловить… Ведь когда Варлаам предлагает Гришке с ним выпить, а тот грубо, по-мальчишески ему отвечает: «Пей, да про себя разумей!» — какая глубокая тоска, горечь слышится в ответ: «Про себя! Да что мне про себя разуметь? Э-эх». А как можно сыграть всю эту сцену!.. Грузно навалившись на стол, запеть веселые слова минорным тоном:
Когда едет ён, да подгоняет ён, Шапка на ём торчит, как рожон…»Шаляпин и не заметил, как вполголоса стал напевать слова Варлаама. Склонившись на один бок саней, он видел себя в корчме, переживая свою недавнюю постылую бродяжную жизнь, без куска хлеба, унизительную, чуждую… Вспомнил, как он всего лишь пять лет тому назад, в Тифлисе, только собирался учиться пению, хотя уже распевал какие-то пошленькие романсы в разных обществах, куда его частенько приглашали. Однажды отправился за восемнадцать верст от Тифлиса на концерт: в дачном местечке Коджоры хористы какой-то прогоревшей антрепризы попросили его участвовать в этом концерте
и даже пообещали заплатить, если будет сбор. Что он мог им ответить? Со всем пылом начинающего певца, служившего тогда в правлении Закавказской железной дороги и получавшего рубль в сутки за подшивание и переписывание каких-то бумаг, он согласился и поехал. Но пошел сильный дождь. Концерт не состоялся, а он отпросился только на один день и не мог дожидаться, когда перестанет дождь. Нужно было возвращаться, а денег, конечно, ни гроша. И вот он отправился вместе со своим аккомпаниатором в Тифлис пешком. Вышли они вечером… При воспоминании об этой страшной, дождливой, темной ночи Шаляпин вздрогнул… «…Да, бродяги на Руси беспокойны и талантливы, совестливы и несчастны… Сколько в этих песнях Варлаама какого-то тайного рыдания, от него пахнет потом и ладаном, постным маслом и всеми ветрами всех дорог, у него спутана и всклочена седая борода, на конце расходящаяся двумя штопорами. Одутловатый, малокровный, однако с сизо-красным носом, он непременный посетитель толкучего рынка. Это он ходит там темно-серый, весь поношенный и помятый… В своей стеганной на вате шапке, схожей с камилавкой… Бездонная русская тоска… Вот попробую сыграть в свой бенефис эту роль, покажу им всем, как надо играть… Какие таит она в себе возможности и тайны душевные…»Каждый раз за последние два года, подъезжая к театру Солодовникова, где помещалась русская Частная опера Мамонтова, Федор Шаляпин переживал необъяснимые теплые чувства… Кажется, можно было бы привыкнуть к тому, что здесь он испытал великий успех, огромное признание… Можно было бы привыкнуть, но нет…
Новый управляющий московской конторой императорских театров Владимир Аркадьевич Теляковский, сидевший в своем хорошо обставленном кабинете, был явно чем-то раздосадован. Он нервно переставлял с места на место вещи, лежавшие на столе, вставал и, заложив руки за спину, быстро ходил от двери до стола. Никто бы не мог подумать, что он, такой уравновешенный, всегда умеющий держать себя в строгих рамках хорошо воспитанного, светского человека, может так волноваться и переживать. А и дело-то оказалось простое: вчера он был в Мамонтовском театре, где услышал и увидел оперу «Борис Годунов», потрясающее исполнение главной роли молодым певцом Федором Шаляпиным. Ну и что ж тут такого? Давно о нем говорят в Москве как о выдающемся… Но главное, что расстроило начинающего администратора, заключалось совсем в другом: оказалось, этот самый Шаляпин был солистом Мариинского театра, а его отпустили, получив за него неустойку. «Как они могли не разглядеть такого артиста? Это ж гений! Как он играл! Потрясающе!» Успокоившись, Теляковский уселся за свой стол и вытащил заветную тетрадку-дневник, в которую заносил наиболее важное и значительное из своей театральной жизни. Новая должность хлопотная, всего не упомнишь. А многое нужно помнить, чтобы руководить огромным хозяйством Большого и Малого театров Москвы. Вот и первая запись в дневнике, сделанная 13 октября… Сколько уж накопилось наблюдений, замечаний, советов. Прошло-то всего лишь два месяца… Тетрадочка заполняется… Возникает определенная картина, в которой вырисовывается положение театрального дела… Многое предстоит сделать, чтобы наладить в Москве это самое дело. Возникают новые веяния, течения в музыке, в театре, в живописи, а императорские театры делают вид, что ничего этого не происходит. Взять хотя бы театр Станиславского и Немировича-Данченко. Кто знал о нем вчера? Сегодня же у всех на устах новые имена; Иван Москвин сыграл Федора Иоанновича, да так сыграл, что все были просто ошеломлены. У нас, в Большом да и в Малом, все еще по старинке, выезжаем на стариках, а ведь их время подходит… Что будем делать потом?.. И так уж сборы становятся все хуже и хуже… Почти двадцать лет управляющий конторой императорских театров в Москве Пчельников завел такие казенные порядки — диву даешься. Войдя в контору, новый управляющий долго не мог понять, куда он зашел: казенщина во всем, застой, рутина. Ясно, почему так плохо посещаются театры: все здесь подчинено казенному духу московской конторы.
Теляковский просмотрел отчеты за последние дни. Опять та же неутешительная картина. Малый театр еще кое-как держится на старых замечательных постановках. Вот Большой совсем прогорает, особенно балет. Сборы падают в опере до 600–700 рублей, а балетные представления дают всего лишь четверть полного сбора, до 350–500 рублей. Так не может больше продолжаться. Барон Фредерикс, напутствуя Теляковского, своего сослуживца по полку, прежде всего указал на неудовлетворительность сборов, на деградацию Большого театра и необходимость реформ в этом театре. Но что делать? Гвардейский полковник Теляковский в театрах никогда не служил, дела этого не знал, а московские театры нуждались в серьезных и спешных преобразованиях. В Москве некоторое время недоумевали по поводу назначения полковника-конногвардейца на этот ответственный пост: «Вот недурно придумано! Человек заведовал лошадьми, теперь будет командовать актерами!»
Пусть эта шутка и неуместна, но она имела успех не только в театральных и журналистских кругах. Мало кто знал, что полковник Теляковский получил прекрасное домашнее образование, превосходно играл на рояле, одно время думал посвятить себя музыке, исполнял и Баха, и современных композиторов, сам сочинил несколько романсов. Хорошо знал языки, живопись, литературу.
Теляковского как начинающего администратора беспокоила всевозрастающая популярность Общедоступного Художественного театра под руководством Станиславского и Немировича-Данченко, поставивших два спектакля: «Царь Федор Иоаннович» и «Чайка». Никто не ожидал после провала в Александринке, что «Чайка» может «взлететь» и пользоваться таким успехом у московских зрителей. Успех был грандиозным. Теляковский хорошо был осведомлен об этом театре. Бывал на спектаклях, познакомился со Станиславским, с артистами, режиссерами. Увидел, что там все было по-другому, чем в казенных театрах. Было творчество, инициатива. Как у Мамонтова в Частной опере…
«Нет, без Шаляпина Большой театр не поднять, — размышлял Теляковский. — Ведь ничего особенного в театре Мамонтова… Есть свежесть, новизна приемов и отношений… Но как только выходит Шаляпин, так сразу все оживает и поднимается художественный уровень… Существуют люди, одно появление которых понижает настроение собравшейся компании: пошлость вступает в свои права, и все присутствующие невольно заражаются этим настроением. Бывает и наоборот: появление выдающегося человека заставляет иногда замолчать расходившихся брехунов, и все начинают прислушиваться, что скажет вновь появившийся… Говорят, это произошло и с московскими театрами, когда туда пришел Шаляпин. К нему стали прислушиваться и артисты, и оркестр, и хор, и художники, и режиссеры, и даже служащие в театрах. Он стал влиять на всех окружающих не только как талантливый певец и артист, но и как человек с художественным чутьем, понимающий все художественные вопросы, касающиеся театра… Его можно любить или не любить, ему можно завидовать, его можно критиковать, но не обращать на него внимания и не говорить о нем было одинаково невозможно как поклонникам, так и врагам… На него пойдет зритель, новый зритель, непременно пойдет… И поднимется уровень постановок… Но как же его переманить к нам… Не хочется ссориться с Саввой Ивановичем…»
Теляковский вызвал к себе чиновника особых поручений Нелидова.
Владимир Алексеевич Нелидов, молодой человек, в прошлом дипломат и сын известного дипломата, посла в Турции, был одним из тех, кто сразу заинтересовал Теляковского. Светский человек, воспитанный и образованный, он обладал даром располагать к себе. Вот на него-то и решил возложить свое секретнейшее дипломатическое поручение — вести переговоры с Шаляпиным о заключении контракта.
— Владимир Алексеевич! Прошу вас об одном деликатном поручении… Садитесь…