Восхождение, или Жизнь Шаляпина
Шрифт:
Иола Игнатьевна за это время прочитала письмо и, чтобы еще больше укрепить дух своего мужа, сказала:
— А ты, Федор, обратил внимание, как он величает тебя: «…Я очень рад, что имею честь впервые представить итальянской публике столь именитого артиста. Желаю Вам одержать здесь полный триумф и получить высшее удовлетворение…»
— Ох, как непросто одержать полный триумф в Милане, — сухо сказал Рахманинов, вспомнив недавнее лето в Путятине, когда они работали над оперой «Борис Годунов». — Надо уже сейчас начинать работать над оперой.
Умел жестковатый Рахманинов охладить горячий и самолюбивый
— А мы и будем работать все лето, — поддержала Иола Игнатьевна. — Возьмем все материалы и поедем в Италию, моя мама советует снять домик в небольшом местечке Варадзэ.
— А мне найдется там хоть крошечная комнатка? — неожиданно спросил Рахманинов.
— Неужели ты тоже едешь в Италию? — обрадовался Шаляпин.
— А почему бы и не поехать? Не все ли равно где работать…
— И ты поможешь мне пройти эту труднейшую партию? — неуверенно спросил Шаляпин.
Рахманинов молча кивнул.
— Господи! Если б знал, Сергей, какую радость ты мне доставил сегодня… Можешь себе представить, как мне это предложение дорого… Но я боюсь, мне страшно, как будто я впервые выхожу на сцену, уже сейчас поджилки трясутся…
— Сергей Васильевич! — оживленно заговорила Иола Игнатьевна. — Если б вы знали, как Федор волновался эти дни, почти ничего не ел и суток двое не спал…
— Ну, мать моя, не преувеличивай… Волновался, конечно, но уж не так… Как только посмотрел клавир, сразу почувствовал, что эта партия по моему голосу… И чувство радости у меня чередовалось с чувством страха… Вот это правда… А уж если поедет с нами Сергей, то чувство страха изгоняем совсем. — Одолеем и покорим Милан…
— Ну вот и отлично, — сказал Рахманинов. — Я буду в Италии заниматься музыкой, а в свободное время помогу тебе разучивать оперу.
«Откуда у него такая уверенность? И весь он какой-то не такой, каким был еще совсем недавно… Растерянным, слабым…» — промелькнуло у Шаляпина.
— Я знаю, что ты сейчас подумал, Федор… Твое лицо как открытая книга, нужно уметь лишь читать на нем твои мысли. А я-то давно постиг тебя… — сказал, улыбаясь, Рахманинов. — Время лечит…
— А не лучше ли нам пойти в гостиную и выпить чайку, — сказала Иола Игнатьевна, женским чутьем догадавшаяся, что друзьям надо обстоятельно поговорить по душам.
— Действительно, ты прав… Я так рад твоей перемене, ведь помню, как ты загрустил после слов Льва Великого, как называет Льва Николаевича Толстого Стасов… Я как ни старался произвести впечатление на великого старца, но…
— Я ж просил тебя: «Не надо», как только ты выложил на пюпитр мою «Судьбу». Если б ты знал, как он меня пригвоздил своими словами: «Вы знаете, все это мне ужасно не нравится. Вы думаете, эта музыка нужна кому-нибудь? Зачем тут Бетховен, судьба… Бетховен — вздор. Пушкин и Лермонтов — тоже…» — В словах Рахманинова послышалась ирония, и весь он вдруг стал необычайно привлекателен, потому что не удержался на серьезной ноте и заразительно искренне рассмеялся.
Шаляпины рассмеялись вслед за ним, еще не понимая, что так рассмешило Сергея Васильевича.
— Вы извините меня, но тут я вспомнил, как Софья Андреевна шептала мне в утешение: «Не обращайте внимания и не противоречьте. Левушка не должен волноваться. Ему вредно…» Да и сам он потом подошел ко мне
и просил прощения за резкость, но мне-то в то время было нелегко, прямо могу сказать. Ты знаешь, Федя, все как-то обрушилось на меня в те поры, а эти слова просто как бы добили меня окончательно… После провала Первой симфонии три года тому назад мне показалось, что «Судьба» вполне приличная вещь, а тут…— Конечно, не только приличная, но и превосходная вещь, уверяю тебя.
— Ну, может, это в твоем лишь исполнении, а если кто возьмется другой?
— Пусть не берется никто другой, если не может передать все богатство твоей музыки… Только и всего… Вот Алеко тоже мало у кого получается.
— Если б ты знал, Федор, как я тебе благодарен за Алеко. Оркестр и хор были великолепны, солисты тоже, но ты… Как ты в тот день пел!..
— Пушкинский праздник, столетие…
— И Дейша-Сионицкая, и Ершов, и Фрей все были великолепны, но ты был на три головы выше их. Между прочим, я до сих пор слышу, как ты рыдал в конце оперы. Так может рыдать великий артист на сцене…
Шаляпин замахал на него руками.
— Нет, уж не возражай, и Стасов, и Энгель, и, в сущности, вся пресса так тебя и называют сейчас. Так вот, повторяю, так может рыдать или великий артист на сцене, или человек, у которого такое же большое горе в обыкновенной жизни, как и у Алеко.
— А как твои дела? — неуклюже перевел разговор Шаляпин, которому неловко было слушать такие комплименты от обычно сдержанного на похвалы Рахманинова.
Сергей Васильевич понял намек друга и вновь озадачил своей откровенностью:
— А что ты имеешь в виду? У всех людей, всей вселенной, всегда и везде есть только три сорта дел: сердечные, денежные и служебные, причем каждый из этих сортов занимает попеременно всего человека. Впрочем, вариантов тут много, всех не перескажешь. Утвердительно можно сказать лишь одно, что когда человека занимают в одно и то же время два сорта дел из вышепоименованных, то один из этих сортов не может быть сердечным делом, потому что эти дела всем другим делам только мешают. Вся прекрасная половина рода человеческого занимается всю свою жизнь тем сортом дел, который не терпит вмешательства чего-нибудь постороннего.
— Ну и что все три сорта дел твоих… — начал неуверенно Шаляпин, сбитый с толку агрессивным настроением друга.
— Да, все три сорта этих дел моих идут очень плохо…
— Даже сердечные? — вмешалась в их разговор Иола Игнатьевна.
— Эти дела в самом худшем положении… Но сейчас меня волнуют больше дела второго сорта. Я только и думаю о том, как бы получить и где бы достать. И реже — как бы отдать…
— О Сергей! Мне это знакомо… Но ты ведь собираешься в Ялту, а потом с нами за границу… Как у тебя с презренным…
— С презренным металлом вроде бы отношения налаживаются.
— Что? В Лондоне заработал?
— Да что ты! Хоть дорогу оправдал… Выступал лишь в одном отделении одного концерта филармонического общества, а второе отделение концерта шло под управлением Маккензи… А ругань поднялась там какая… Сорок две газеты, вырезки из которых я получил, подняли такой, оказывается, гвалт вокруг моего «Утеса» на слова Лермонтова. И слова-то нелепые, и музыка нехорошая.
— Ну а конкретно, в чем они тебя обвиняют?