Воскресный день
Шрифт:
Я верила бабушке, прошедшей всю войну военврачом.
– Он поэтому и пил. И вот что я тебе скажу: судить человека – последнее дело. Нехорошее дело – судить. Жалеть надо, а судить – нет. Надо бояться несправедливости, как огня, так-то вот.
Бабушка устало вздохнула, взяла гусиное перышко и начала смазывать огромную стопку блинов растопленным сливочным маслом. Гусиное перо летало в её руках, а она всё вытирала глаза носовым платком, вынутым из кармана передника и шептала, что-то вроде:
– В штрафном выжить, а тут… Как собачонка, поди ж ты! – и вздыхала горестно.
Лохматая темень
– Разве учительница имеет право бить ниже пояса, по самому больному?
Страшная обида и жгучее негодование переполняли меня. Уже в двенадцатом часу ночи бабушка зашла в мою комнатку и строго скомандовала:
– Спать! Потому, как утро вечера мудренее.
Она ласково уложила меня в постель, долго сидела рядом, что-то ободряюще говорила. Её голос успокаивал. Мысли перестали ворочаться и причинять боль. Она поцеловала меня, сказав, что всё обязательно уладится. И, выключив свет в комнате, ушла.
А я стала думать о Пушкине. Меня переполняли стихи. И я уже не могла существовать без них. А без математики – могла.
Как-то осмелилась вынести на суд мамы своё стихотворение. Гордая и важная принесла своё творение, надеясь, что мама сейчас подпрыгнет от восторга и скажет: «Ты – гениальна! Я горжусь тобой!»
Но мама и не думала меня хвалить. Она выслушала, детально, по строчкам, разобрала его. Объяснила, как исправить и отправила переработать.
Мама знала про стихи всё, потому что преподавала русский язык и литературу в Батумском педагогическом институте. И тогда она приехала навестить меня первый раз после развода с отцом.
Я мучилась дней пять. Снова принесла. Мама опять раскритиковала.
Я исправляла в течение двух недель, а она всё была недовольна, отправляя меня переделывать. Когда же я окончательно выдохлась и показала ей последний вариант, она сказала, что теперь сносно. Даже хорошо. Но… Всё же – не Пушкин.
– Что значит НЕПУШКИН? – я задохнулась от возмущения! Столько мучилась! Так много переделала!
– Не Пушкин – значит, надо многое уметь и многому ещё научиться. Видишь ли, талант – это способности, умноженные на грандиозный труд! – мама внимательно смотрела мне в глаза.
– Способности у тебя есть, а вот мастерство приходит к тем, кто много работает. Только так, а не иначе. Нельзя прыгать через ступеньки. Надо пройти каждую. Хотя, можно и по-другому, – она тяжело вздохнула.
– Во всяком случае, это выбор – работать или остановиться. Твой выбор. Довольствоваться тем, что есть или сделать ещё лучше. Написано, конечно, не плохо. Для твоего возраста. Но, если хочешь судить по-взрослому, серьезно… То… Ещё очень далеко до твоего любимого поэта.
Я мучилась и думала. Может, мама хотела сказать, что я не талантлива? И я никогда не напишу прекрасных стихов? Почему же она произнесла непонятное, страшное в своей простоте, это слово – НЕПУШКИН? Наверное, боялась меня обидеть?
Я вновь заплакала. Мне стало жалко себя и то, что я не имею таланта и необыкновенной лёгкости любимого поэта. Но постепенно слёзы кончались, тревога растворялась в лунном свете, становилась меньше, и вместе со слезами уходил этот тяжёлый день. Уже почти засыпая, мне пришла мысль, что писать стихи
очень нелегко. И, по-моему, это гораздо тяжелее, чем доказывать теоремы.Мысль пронеслась и исчезла, делая кульбиты, растекаясь и превращаясь в параллелепипеды и круги.
В комнате становилось душно. Луна скрылась за темнотой. И открытая форточка резко захлопнулась от внезапно налетевшего ветра. За окном погромыхивало и ворчало.
«Наверное, будет гроза», – успела подумать я и провалилась в сон.
Вот стихотворение, над которым я тогда так долго работала:
Жил маятник добротен и весом.
Он жизнь свою разметил шаг за шагом.
Он не был фантазёром и шутом.
И все гордились этим работягой.
Под постоянный каждодневный стук
Жизнь шла спокойно, тихо и невзрачно.
И только люстра волновала вдруг,
Бросая взор на маятник прозрачный.
Когда она внезапно, словно дождь,
Обрушивала света водопады,
Наш бедный маятник бросало в дрожь…
И он спешил, бежал и чуть не падал.
Он начал родословную вести -
От самовара медного приличней.
Но вот часы забыли завести…
И мир предстал совсем в другом обличье.
Порядок жизни был другим уже -
И в тишину погруженной квартиры,
Вошли, таясь, в каком-то мираже
Другие величины и кумиры.
И маятнику в этой тишине
Привиделось свободное пространство,
Где он летал! И в этой высоте
Свое возненавидел постоянство.
Свой круг. Свой предначертанный удел.
Всю ограниченность приличий и привычек.
А он летать, летать, летать хотел
В тот мир, что невесом и безграничен.
Где мог он быть таким, каким хотел.
Мог рисковать, чтоб волновалась люстра.
И крюк, его не выдержав безумства,
Разжался вдруг -
И маятник взлетел.
Он воспарил над зряшной суетой,
Где плен и предрассудков, и приличий
Наш держат в категории иной,
Где мысль не существует без кавычек,
Где мы живём и разбиваем лбы…
Привычных истин не тревожит мука.
Не рвёмся мы, условностей рабы,
Из нами же начертанного круга.
Глава 3. Гроза
Духота пропитала комнату насквозь. И за легкой занавеской, где едва угадывался рассвет, уже брюзжало, лениво ворочалось, грозя темным сгустком в небесах и мощными раскатами…
Я окончательно проснулась. Циферблат высвечивал 4 утра. «Рано», – только успела подумать я, как сверху кто-то с силой ударил в небесный барабан. Через минуту город заволокло сплошной пеленой воды и темно-синего сумрака.
Я стояла у окна и отчетливо понимала, что проснулась не от духоты летней ночи и даже не от начавшей бушевать грозы. От той, старой обиды. Она, явившаяся в мой сон, вызывала тоску. Я не понимала, почему учительница математики явилась ко мне ночью?
Маргарита Генриховна уже давно не здесь, а чертит графики в небесах, откуда на рассвете пришла гроза…
Столько лет прошло, страшно подумать, почти жизнь. И Сашки Дунаева нет, и Кахи Чкония, и комсорга – нашего всеобщего Комиссара Лёшки Омельченко – тоже нет.