Воспоминания о Корнее Чуковском
Шрифт:
Пожалуй, из этих моих записей наибольший интерес и представляют оценки Бунина. О Бунине Корнеем Ивановичем написано не много, хотя размеры его дарования для такого тонкого и умного ценителя литературы, как Чуковский, были, несомненно, ясны. В его статье «Ранний Бунин» есть то, что осталось неизменным в отношении к этому художнику: восхищение его наблюдательностью, остротой и хваткостью его зрения («мы все перед ним — как слепые») и часто неприятие того, как чувствует Бунин. «Читая их (ранние стихотворения. — И. П.), мы бы вправе подумать, что глаз у Бунина гораздо активнее сердца, что покуда сиреневые, золотистые, лазурные краски тешат его своей упоительной прелестью, его сердце упорно молчит» [26] . Как многозначны в этой ранней статье такие признания: «И пусть всюду — бесчеловечие, безумие, хаос, это не помешало ему с тайным умилением думать, что в жизни все трогательно, все полно смысла, все значительно» [27] . И внутренний пафос этой статьи, ее основная интонация: «Нет, не принимаю. — Ах, да, да, прекрасно, удивительно, большой художник». И опять: «Нет, не могу принять: больше искусства, чем человека». Все это своеобразно сфокусировалось в точно и четко написанных заключительных фразах статьи: «Что найдет он в этих новых скитаниях? Зная, как далеко он ушел своей медленной и неутомимой походкой от первоначального стиля, можно предсказать,
26
К. И. Чуковский. Ранний Бунин. «Вопросы литературы», 1968, № 5, стр. 84.
27
Там же, стр. 97.
28
Там же, стр. 101.
Насколько помню, первый раз о Бунине заговорила я в письме, но не собственно о Бунине, а о творчестве Бунина в связи с Тютчевым. И хотя Корней Иванович весьма одобрительно относился ко всем моим тогдашним замыслам, однако идея сопоставить Бунина и Тютчева вызвала у него внутреннее сопротивление (он и позже считал, что традиции Тютчева в поэзии Бунина если и ощутимы, то в «одежде», а не в сущности). Этот мой замысел и стал предметом обсуждения. Вот одна из сохранившихся у меня записей:
«Читала Корнею Ивановичу „Сапсана“ Бунина.
…Когтистый след в снегу глубоком В глухие степи вел с гумна. На небе мглистом и высоком Плыла холодная лупа. За валом, над привадой в яме, Серо маячила ветла. Даль над пустынными полями Была таинственно-светла…Сослалась на Блока, Горького, их оценки. Слушал внимательно, но последнюю строфу дочитать не дал:
— Последняя ерунда, не читайте. Вот вы меня щелкаете то Горьким, то Блоком. Горький иногда и несъедобным объедался, желудок у него был крепкий, волжский, а Александру Александровичу нужно было очень рассердиться, чтобы перестать деликатничать. Да нет, я не о „Сапсане“. Чудное стихотворение. И все-таки — где здесь „тютчевское“? Я еще в бытность свою в Одессе писал о его стихах, но в голову не приходило искать в них следы Тютчева. Бунин в стихах иногда хорош, но расчетлив, умерен — великолепен, но тем великолепием, которое обращено чаще всего не к душе, не к сердцу. Он, знаете, ювелир, а не бог. А Тютчев — бог!
Протянул руку ладонью вверх и с восторгом прочитал:
Из смертной рвется он груди, Он с беспредельным жаждет слиться! О, бурь заснувших не буди Под ними хаос шевелится!— Вот — Тютчев! Он берет тебя целиком, всего. А ювелир восхищает, заставляет любоваться отделкой, очаровывает мелочами. Да, мелочами.
Помолчал.
— А в „Сапсане“ что-то от Эдгара По, по-видимому. Только без его страсти и страдания. Глуше, спокойнее».
Впоследствии я прочитала в его статье «Ранний Бунин» по поводу стихотворения «Кустарник»:
«…его ворон, которого буря швыряет, как хочет, есть настоящий, нисколько не символический ворон, не из Эдгара По» [29] .
Но «Сапсана» он связал именно с Эдгаром По, — и возможно, был прав.
Вообще сколько бы раз ни возникал разговор о Тютчеве, Корней Иванович говорил о нем с восторгом, с подлинным поклонением «чуду поэзии». Интересовался работами о Тютчеве, расспрашивал о только что вышедшей тогда монографии К. В. Пигарева, тютчевские работы которого хорошо знал и ценил. И остается пожалеть, что не написана была им статья о тютчевской поэзии.
29
«Вопросы литературы», 1968, № 5, стр. 86.
Сохранилась у меня запись, относящаяся к двум «Одиночествам» И. А. Бунина:
«Спросил, помню ли я „Одиночество“ Бунина („И ветер, и дождик, и мгла…“). Я ответила, что, несмотря на прославленность этой элегии, мне кажется, в чем-то сильнее второе „Одиночество“ („Худая компаньонка, иностранка…“). Попросил прочитать. Я плохо помнила, спотыкалась, пропускала строки. Конец пошел быстрее. Сказала:
— Первое — красиво, и тоска в нем красивая, какая-то изящно-лиловая. Хмыкнул в ответ на этот цветовой фокус. — Во втором мне почудилось что-то удивительно истинное. Беспощадность какая-то, глухая тоска.
Корней Иванович попросил еще раз прочитать конец:
Сырел песок, взошла луна над морем, И по волнам у берега ломался, Сверкал зеленый глянец… На обрыве, Что возвышался сзади, в светлом небе, Чернела одинокая скамья… Там постоял с раскрытой головою Писатель, пообедавший в гостях, Сигару покурил и, усмехнувшись, Подумал: — „Полосатое трико Ее на зебру делало похожей“.— Да, точность поразительная. И злая. Вам не кажется?.. Напоминает „Дочь Альбиона“ Чехова? Едва ли! Здесь толчок внутренний иной. У Бунина: печально, ну, а что сделать? Жаль, конечно, „худую компаньонку, иностранку“, ну, а прежде всего посмотрим-ка, до чего она смешна и все разом увидим, хватко, зорко. И „писатель, пообедавший в гостях“… Зло, но отстраненно. Где ж здесь Чехов? Чехов о любви не кричит, а сострадает и любит. А у Бунина, как бы вы ни долбили меня его великолепием, наблюдательность здесь злая, неприятная».
Так возникла еще одна линия наших «бунинских разговоров» — Бунин и Чехов. В 68-м томе «Литературного наследства» были опубликованы страницы воспоминаний И. А. Бунина о Чехове. Помню, что при всей горячей привязанности к Бунину я была как-то ошеломлена некоторыми его оценками. Мне почудился в этих воспоминаниях о Чехове голос старого русского, брюзгливого и несчастного барина. Его злой и сжатый разбор «Вишневого сада» отмечен великолепным, совершенно барским презрением к сыну лавочника, осмелившемуся писать о барской усадьбе, причем написано это о Чехове, которого он любил и перед которым почти преклонялся. Я вдруг увидела другого Бунина: он был беспощаден и несчастен. И неприятен. Мое сохранившееся в архиве Чуковского письмо датировано ноябрем 1964-го, поэтому его ответ (без даты) относится, вероятно, к декабрю 1964 года. Оценка Бунина в этом ответном письме
поражает своим неприятием и резкостью: «Дорогая Ирина, чудесно и тонко Вы пишете о Бунине, — если бы Вы видели, как завидовал он Горькому, Леониду Андрееву, что это был за брюзгливый, озлобленный (то высокомерный, то заискивающий) и всегда несчастный — человек. Чехова он понял однажды в 1902–1904 гг., но потом забыл, забыл начисто и стал брюзжать даже на него, неспособный простить Чехову его гениальности. Сам он отнюдь не гений, а всегда и во всем — талант, берущий свой свет от Толстого и Чехова…». Возможно, что в этой оценке Бунина есть известная доля субъективности, но то внутреннее неприятие «душевной конституции» Бунина, которое отличает и его немногие печатные высказывания («Хватит ли сердца?»), отразилось в этом письме с особенной полнотой и определенностью. Конечно, огромность таланта Бунина Корней Иванович ощущал в полной мере, но сказывалась та человеческая несовместимость, которой и отмечены эти резкие строки о Бунине. То, что в самом Бунине было скрыто, замкнуто, отчуждено от людей, то в Чуковском было открыто, доверчиво отдано людям — чужим и близким. Отсюда, как мне кажется, и внутренний антагонизм.В феврале 1965 года я приезжала в Москву и была в переделкинском доме Корнея Ивановича. И, естественно, в какой-то момент возобновился разговор о Бунине и Чехове в связи с публикацией бунинских воспоминаний в «Литературном наследстве». Вот мои беглые, конспективные записи, относящиеся к этому «бунинско-чеховскому» разговору:
Спросила Корнея Ивановича о странной фразе в воспоминаниях Бунина: «А не мучается ли он (брат Чехова Александр Павлович. — И. П.), что Вы заслонили его как писателя?»
— Да, да, не чеховский вопрос, никому из Чеховых он бы не пришел в голову. Бунин всегда шел от себя к миру, а Чехов от мира к себе. — Повторил убежденно: — От мира к себе.
— Я вижу именно в этом самое главное, что их разделяло, а в будущем, останься Чехов жив, развело, растащило бы в разные стороны.
(Совсем недавно я наткнулась на слова Бунина: «Я никогда не писал под воздействием привходящего чего-нибудь извне, но всегда писал „из самого себя“. Нужно, чтобы что-то родилось во мне самом, а если этого нет, я писать не могу» [30] . Возможно, что Корней Иванович и не знал этих бунинских фраз. Тем интереснее представляются его слова о Бунине: «От себя к миру»).
Очень серьезно сказал Чуковский: «Бога у Чехова нет, и дело здесь не в его „докторстве“. Чехов — человек стойкий, душевно собранный, а бог — что ж, бог нужен, когда душа слаба, когда приходит печальная гостья (помните у Баратынского „Разуверение“?). Чехов же верить умел, разуверялся, вопреки всему — с трудом, с болью — и редко».
Зашел разговор о том, что в бунинской оценке Ольги Леонардовны между строк чувствуется неприязнь, нелюбовь. Корней Иванович неожиданно сказал: «Это я понимаю, как раз понимаю. Мне этот брак всегда представлялся тяжелым, нелепым, даже ужасным. И тайну его он не раскрыл, унес в могилу». На мои слова: «Ольга Леонардовна, несомненно, любила Чехова и была совершенно искренна» — ответил как-то неохотно: «Дело ведь не в ней, а в нем». И замолчал. И больше уже не возвращался к разговору о Чехове и Бунине.
30
И. А. Бунин. Собрание сочинений в 9 томах. «Художественная литература», т. 9, 1965–1967, стр. 375.
Пожалуй, еще один любопытный штрих ко всем «бунинским» разговорам. На прогулке в ясный зимний день вдруг спросил меня, знаю ли рассказ Бунина «Снежный бык». И с восторгом, с радостью стал вспоминать, какое это чудо, как написано, какая пластичность, тонкость, какое колдовство в сочетании слов, звуков, красок! Дома, перечитывая этот маленький рассказ Бунина, я все возвращалась памятью к той интонации бережной нежности и благодарности, с которой неожиданно заговорил о Бунине его суровый судья и критик. И в моем сознании до сих пор этот рассказ связан с Корнеем Ивановичем, с воспоминанием о нем, с его — а не только бунинским — восприятием жизни и с бесконечной благодарностью ей.
…Молодой снежок чуть запорошил крепкий, старый. От бани в саду, стеклянно блещущей крышей, бежит гончая Заливка. «Здравствуй, — говорит ей Хрущев. — Мы одни с тобой не спим. Жалко спать, коротка жизнь, поздно начинаешь понимать, как хороша она…» [31]
Кроме Тютчева и Бунина часто и охотно говорил Корней Иванович о Фете. Любил «великолепные октавы» и его «Студента», особенно строку: «Я не сержусь, я просто не танцую». Когда усталость или болезнь слишком определенно давали о себе знать, повторял эти фетовские слова. Вечером на тихой, пустынной улице, провожая меня до первого поворота на станцию, стал читать Фета, медленно, осторожно выговаривая слова:
31
И. А. Бунин. Собрание сочинений в 5 томах. М., Библиотека «Огонек». Изд-во «Правда», 1956, т. 2, стр. 161.
Говорил о «загадке» Фета («Богу — богово, кесарю — кесарево»):
— Какая загадка? Если уж она есть, то — не личности, а поэзии. У Фета почти все — чудо. А из чего оно родилось, это чудо? Ну что ж, это тоже вопрос интересный, но едва ли основной. Изучают поэзию, а не «мотивы». — И, усмехнувшись, добавил:
Когда б вы знали, из какого сора Растут стихи, не ведая стыда…В письме с интересом спрашивал: «Неужели есть возможность найти его корреспонденцию с Лазич? Да и была ли эта корреспонденция?» Побуждал заняться поисками: «А вдруг?» Когда же я шутливо ответила, что это ведь только «мотивы», он сказал с неожиданной серьезностью: «Это — жизнь, а у него — еще и поэзия».
Взволнованно, с каким-то внутренним страданием — о Пастернаке: «Он не был сложнее, чем сама жизнь, и прост был, как в чем-то основном пряма и проста она». Корней Иванович в это время работал над вступительной статьей к сборнику стихотворений Б. Пастернака и говорил, что она дается ему с трудом, был недоволен ею, раздражен, взволнован.
— О природе после Тютчева и Фета никто не сказал с такой покоряющей силой и праздничной радостью, как Пастернак. — И прочитал:
И так неистовы на синем Разбеги огненных стволов, И мы так долго рук не вынем Из-под заломленных голов, И столько широты во взоре, И так покорно все извне, Что где-то за стволами море Мерещится все время мне.Любил поэзию H. Заболоцкого, писал о «благоговейной любви» к нему самому, поэту и человеку. «Я лично счастлив, что знал его — и имел много случаев восхищаться его душевной красотой» (письмо 18 февраля 1964 года).