Воспоминания о монастыре
Шрифт:
Et ego in illo,произнес отец Бартоломеу Лоуренсо, уже войдя в амбар, он возглашал тему своей проповеди, но на этот раз не добивался ораторских эффектов, воркующей дрожи в голосе, столь трогающей слушателей, повелительных интонаций, внезапных пауз с их многозначительностью. Он произносил слова, которые уже были им написаны, и те, которые внезапно приходили ему на ум сейчас, и новые слова были отрицанием написанных, либо ставили их под сомнение, либо придавали им другой смысл. Et ego in illo,да, и я в нем, я, Бог, пребываю в нем, в человеке, во мне, в человеке пребываешь ты, Бог, Бог вмещается в человеке, но как может Бог вместиться в человека, если он так огромен, а человек лишь малая часть его творений, ответ вот каков, Бог остается в человеке силою причастия, все понятно, понятнее не бывает, но если так, то необходимо, чтобы человек принял причастие, и тогда выходит, что Бог остается в человеке не тогда, когда сам того захочет, но когда человек пожелает принять его, если так, то Творец сам в какой-то степени оказывается творением, о, но в этом случае великая несправедливость была учинена по отношению к Адаму, Бог не проник в него, ибо в ту пору еще не было Евхаристии, и Адам вправе обвинить Бога в том, что из-за одного лишь прегрешения ему запретили навеки касаться древа познания и закрыли перед ним врата рая, меж тем как его же, Адамовы, потомки, совершившие столько грехов, и куда страшнее, несут в себе Бога и вкушают от древа познания без всяких помех и сомнений, если Адама покарали за то, что он хотел уподобиться Богу, как может быть, что люди носят Бога в себе и не покараны за то, а то и не хотят принять его и все равно не покараны, бессмысленно, невозможно, все-таки Et ego in illo,Бог
66
Durus est hic sermo et quispotest eum audire (лат.) — Трудна сия проповедь, и кто сможет услышать ее.
Стало прохладно. Блимунда уснула, приклонив голову к плечу Балтазара. Позже он отвел ее в амбар, они легли. Священник вышел во двор и всю ночь простоял там, глядя на небо и бормоча слова искушения.
Спустя несколько месяцев некий монах, цензор инквизиции, написал в отзыве на проповедь, что сие писание принесет автору больше рукоплесканий, нежели опасений, и слов восхищения больше, нежели слов сомнения. По-видимому, этот самый брат Мануэл Гильерме, хоть и признавал за проповедью право стяжать рукоплескания и слова восхищения, все-таки испытал приступ подозрительности, учуял какой-то еретический душок, коль скоро не смог умолчать о сомнениях и опасениях, охвативших его в процессе богоугодной ловли блох в тексте проповеди. А другой преподобный отец, магистр дон Антонио-Каэтано ди Соуза, когда настал его черед читать текст проповеди, подтверждает, что проверенная им рукопись не содержит ничего противного святой вере и добрым нравам, он уже не поминает ни про какие сомнения, ни про какие опасения, которые, судя по всему, смущали цензора низшей инстанции, и в качестве заключительного довода в пользу проповеди восхваляет знаки благоволения, коими двор щедро жалует доктора Бартоломеу Лоуренсо ди Гусмана, и таким образом придворный фавор помогает смыть темные пятна, проступающие в проповеди и, возможно, требующие более тщательного и придирчивого разбора. Последнее слово, однако же, остается за братом Боавентурой ди Сан-Жианом, придворным цензором, каковой, рассыпавшись предварительно в похвалах и восторгах, пишет в заключение, что лишь красноречие молчания может быть наилучшей заменой тех слов, кои хотел бы он сказать, но слова сии, как пишет цензор, замерли бы у него в горле от избытка внимания и смолкли бы от избытка почтения. Вполне уместно с нашей стороны задаться вопросом, мы-то ведь лучше правду знаем, какие же громовые возгласы или еще более грозные умолчания были ответом на слова, услышанные звездами в усадьбе герцога ди Авейро, в то время как усталые Балтазар и Блимунда спали, а пассарола во тьме амбара пыталась всеми своими железными частями вникнуть в то, что возглашал за стеною ее создатель.
Отец Бартоломеу Лоуренсо живет тремя, а то и четырьмя различными жизнями, одной жизнью живет он лишь во сне, и столь разнообразны его сновидения, что, даже проснувшись, не в силах он разобраться, был ли во сне священником, что выходит к алтарю и служит мессу, как положено, или был он академиком, столь уважаемым, что сам король приходит инкогнито послушать его речи и стоит за портьерою в дверном проеме, быть может, был он во сне изобретателем летательной машины или различных приспособлений, каковые позволяют, если даст судно течь, не вычерпывать воду вручную, а выкачивать механическим способом, может статься, он во сне совсем другой человек, многоликий, терзаемый страхами и сомнениями, одновременно и церковный проповедник, и многосведущий академик, и опытный царедворец, и визионер, братающийся с людьми низкого происхождения, занятыми ручным трудом там, в Сан-Себастьян-да-Педрейра, и многоликий человек этот погружается в беспокойный сон, надеясь восстановить собственное единство, неустойчивое, хрупкое, разлетающееся на куски, едва раскрывает он глаза, и, чтобы увидеть это, ему не надо даже поститься, в отличие от Блимунды. Он забросил чтение трудов, писанных учеными-богословами, отцами церкви и схоластами и посвященных поминавшейся выше проблеме сущности и лица, ибо душа его была как бы изнурена словами, но, поскольку человек единственное из животных, которое умеет говорить и читать, отец Бартоломеу Лоуренсо штудирует во всех подробностях Ветхий Завет, и особливо пять первых его книг, Пятикнижие, что у иудеев зовется Торою, и еще читает он Коран. В теле любого из нас могла бы разглядеть Блимунда и все потроха его, и его волю, но ей не дано читать мысли, да и не поняла бы она этих мыслей, что было бы, если бы увидела она, что человек занят думою, а дума эта хоть и едина, но заключает в себе две противоборствующие и враждебные друг другу истины, тут как бы обоим рассудка не потерять, ей от такого зрелища, ему от подобных дум.
Совсем другое дело музыка. По распоряжению Доменико Скарлатти в амбар доставлен клавесин, доставили оный два носильщика, в поте лица своего и с помощью шестов, канатов и мягких толстых прокладок тащили с Новой Купеческой улицы, где клавесин был куплен, до Сан-Себастьян-да-Педрейра, где на нем будут играть, Балтазар пошел вместе с ними, чтобы показать дорогу, другой помощи они от него не приняли, ибо дело надо делать умеючи, распределить равномерно нагрузку, поднатужиться, сообща шагать, приноравливаясь к тому, как пружинят шесты и натянутые канаты, в любом ремесле есть свои тайны, ничуть не хуже, чем в остальных, и всяк думает, что тайны его ремесла превыше прочих. Дотащили молодцы клавесин лишь до ворот усадьбы, недоставало только, чтобы увидели они летательную машину, а в амбар внесли его Балтазар и Блимунда, причем с немалым трудом, и не потому, что он был слишком тяжел, а потому, что не хватало им сноровки и уменья, не говоря уж о том, что струны, вибрируя, издавали звуки, казавшиеся Балтазару с Блимундой жалостными стонами, и у обоих сердце сжималось от страха и сомнений, ибо слишком уж хрупким казался им этот инструмент. В тот же день ближе к вечеру пожаловал к ним Доменико Скарлатти, сел за клавесин, стал его настраивать, Балтазар тем временем плел ивовый каркас, Блимунда же шила паруса, работы тихие, не мешавшие музыканту. Настроив инструмент и придав правильное положение молоточкам, проверив одну за другой все клавиши, Скарлатти стал музицировать, вначале пробежался пальцами по клавишам, словно выпуская ноты из темниц, затем стал выстраивать звуки малыми группами, словно колеблясь меж правильным решением и ошибочным, меж повторами и смутою, меж фразою и членением оной, и наконец обрел он новый язык для того, что казалось прежде обрывочным и противоречивым. О музыке мало что знали Балтазар и Блимунда, им доводилось слышать лишь монотонное монашеское пенье, изредка Te Deum,народные песенки, городские Блимунде, деревенские Балтазару, но никогда не слыхивали они ничего, что было бы похоже на звуки, которые итальянец извлекал из клавесина, то казалось, малолетки резвятся, то слышались негодующие выкрики, то как будто ангелы тешатся, то как будто Господь Бог гневается.
Через час Скарлатти прекратил игру, накрыл инструмент парусиной и сказал Балтазару и Блимунде, забывшим про работу, Если когда-нибудь полетит пассарола отца Бартоломеу ди Гусмана, я хотел бы лететь в ней и играть на клавесине в небе, и ответила Блимунда, Когда полетит машина, все небо станет музыкой, и возразил Балтазар, вспомнив про войну, Если только не окажется все небо адом. Не умеют эти двое ни читать, ни писать, а все же говорят такие вещи, невозможные ни в это время, ни в этих местах, если все объяснимо, давайте поищем объяснение, если нынче не сыщем, подождем до поры до времени. Не раз возвращался Скарлатти в усадьбу герцога ди Авейро, не всегда играл, но бывало и так, сам попросит, чтобы продолжали работу, хоть и много от нее шуму, ревет огонь в горне, стучит молот по наковальне, клокочет вода в котле, такой гул стоит в амбаре, что клавесина почти не слышно, а музыкант меж тем играет себе безмятежно, словно вокруг великое безмолвие небес, где, как сказал он однажды, хотелось бы ему когда-нибудь помузицировать.
Каждый ищет свой собственный путь к благодати, каким бы он ни был, простой пейзаж с клочком неба над ним, какое-то время дня или ночи, два дерева, три, если пейзаж писан Рембрандтом, какие-то смутные звуки, мы даже не знаем, конец
ли дороги тут или, напротив, начало и куда поведет она, к какому другому пейзажу, дереву, времени, к другим смутным звукам, взять хоть этого священника, пытается отделаться от одного бога, чтобы навязать себе другого, сам не зная толком, какой прок от перемены, а если и будет прок в конце концов, то кому, взять хоть этого музыканта, только такую музыку и умеет сочинять и не доживет до той поры, через сотню лет, когда смог бы услышать первую симфонию, созданную человеком и ошибочно именуемую девятой, взять хоть этого однорукого солдата, по иронии случая созидает он крылья, а ведь служил-то всего лишь в инфантерии, редко знает человек, что его ожидает, этот же ведать не ведает, взять хоть эту женщину со слишком большими и слишком зоркими глазами, она рождена, чтобы в каждом человеке разглядеть волю, или опухоль, или плод, полузадушенный пуповиной, или разглядеть монетку в земле, все это сущие пустяки, детская забава, вот теперь да, теперь пришла пора, когда совершит она главное дело в своей жизни, когда отец Бартоломеу Лоуренсо появится в усадьбе Сан-Себастьян-да-Педрейра и скажет, Блимунда, ополчилась на Лиссабон грозная болезнь, мрут от нее люди по всем домам, подумалось мне, что представился нам удобнейший случай, дабы подхватывать волю умирающих, если они еще не расстались с нею, но мой долг предупредить тебя, что подвергнешься ты немалым опасностям, не ходи, коли не хочешь, я не вынуждал бы тебя, даже будь то в моей власти, Что это за болезнь, Говорят, завезли ее морем из Бразилии и впервые проявилась она в Эрисейре, Эрисейра недалеко от моих краев, сказал Балтазар, и священник ответил, Не слыхал я, чтоб умирали от нее в Мафре, что же до самой болезни, то в соответствии с признаками зовут ее кто черною рвотой, кто желтою лихорадкой, не в названии суть, дело в том, что люди мрут от нее как мухи, каково решение твое, Блимунда. Поднялась Блимунда с табурета, на коем сидела, подняла крышку сундука, достала из сундука стеклянный сосуд, сколько человек уже отдали свою волю, может, сотня, по сравнению с тем, сколько надобно, всего ничего, а ведь сколько трудов и времени стоила эта охота, сколько пришлось поститься, иной раз сбивалась Блимунда с дороги, где же воля, не вижу, одни лишь внутренности да кости, сеть нервов в агонии, море крови, вязкая пища в желудке, фекалии, Пойдешь, спросил священник, Пойду, отвечала Блимунда, Но не одна, сказал Балтазар.На следующий день, в очень ранний час, под проливным дождем вышли из усадьбы Блимунда и Балтазар, она шла натощак, он нес в мешке снедь для обоих, ибо придет час, когда Блимунде можно будет или придется подкрепиться, потому что наберет она в достаточном количестве то, что им потребно, или потому что слишком утомится телесно. В течение долгих часов не будет видеть Балтазар лица Блимунды, она все время будет идти впереди, предупреждая, когда надо свернуть, что за странную игру ведут эти двое, она не хочет его видеть, он не хочет, чтоб она его видела, дело как будто простое, только он да она знают, какого стоит им труда не глядеть друг на друга. По этой причине уже к концу дня, когда Блимунда поест и глаза ее снова обретут обычные человеческие свойства, Балтазар сможет почувствовать, как пробуждается собственное его занемевшее тело, не столько уставшее от ходьбы, сколько изголодавшееся по взгляду Блимунды.
Как бы то ни было, для начала обошла Блимунда тех, кто уже пребывал в агонии. Куда бы ни пришла она, везде встречают ее словами благодарности и хвалами, не спрашивают, родственница она или знакомица, на этой ли улице жительствует или в другом месте, и, так как в наших краях привыкли люди к делам милосердия, случается, и не замечают Блимунды, полно народу в комнате недужного, и в коридоре, на лестнице сутолока, вон священник со святыми дарами, то ли идет соборовать, то ли уже соборовал, вон лекарь, если еще не поздно звать его или есть чем ему заплатить, вон цирюльник-кровопускатель, ходит по домам, вострит свои бритвы, кто тут заметит воровку, прячущую под тряпьем стеклянный сосуд с желтым янтарем, к которому краденая воля прилипает, словно птица к ветке, смазанной грушевым клеем. В тридцати двух домах побывала Блимунда, двадцать четыре облачных сгустка поймала, в шести болящих не было их, может статься, они давно уже утратили волю, а два облачных сгустка так крепко держались в теле, что лишь смерть могла бы исторгнуть их оттуда. В остальных пяти домах, где побывала Блимунда, уже ни воли не было, ни души, всего только мертвое тело, скупые слезы или великий вой.
По всему городу жгли розмарин, дабы отогнать заразу, жгли на улицах, у входных дверей, а больше всего в комнатах болящих, воздух был синий от дыма и ароматный, Лиссабон не походил на зловонный город тех дней, когда пребывал в добром здравии. В большом спросе были языки святого Павла, так прозвали в народе камушки в форме птичьего язычка, которые можно найти в песке от прибрежья Святого Павла до прибрежья Всех Святых, может, потому, что сами эти места святы, может, потому, что названия у них такие святые, но только камешки эти, и еще другие, кругленькие, с горошину величиною, обладают, как всем известно, чудодейственной целебной силой и очень хорошо помогают как раз от злокачественной лихорадки, ибо если растолочь их в пыль, а это нетрудно, то снимают они жар, выводят камни из мочевого пузыря, а то и как потогонное действуют. Этот же порошок, из таких вот толченых камушков, лучшее противоядие, независимо от вида отравы и дозы ее, особенно помогает при укусе ядовитой змеи, достаточно положить на ранку горошинку или язык святого Павла, и камушек мгновенно высосет весь яд. Как бы то ни было, такие камушки именуются еще гадючьими глазками.
Прямо диву даешься, что люди все-таки мрут, когда столько есть лекарств и столько принимается мер предосторожности, видно, совершил Лиссабон какое-то прегрешение, столь тяжкое в глазах господа, что умерли от повальной этой болезни четыре тысячи человек за три месяца, так что ежедневно приходилось предавать земле по сорок трупов, а то и более. В прибрежных песках камешков не осталось, а у покойников не осталось дара речи, дабы объяснить, что снадобье сие не дает исцеления. Впрочем, даже если бы высказали они сию истину, то доказали бы тем самым лишь собственную нераскаянность, ибо нет ничего удивительного в том, что толченые камушки, подмешанные в питье либо похлебку, исцеляют злокачественную лихорадку, ведь вот всем известно, какое чудо приключилось с одной монахиней по имени мать Тереза да Анунсьясан. Делала она конфеты, и не хватило ей сахару, отправила она послушницу за сахаром к монахине из другого монастыря, а та велела передать, что сахар у них плоховат, не стоит посылать, очень тому огорчилась мать Тереза, как же быть, что делать, а если сделать карамельки, оно и проще, вы поймите правильно, не то чтобы мать Тереза вообще искала в жизни путей попроще, просто в этом случае проще было сделать карамельки, а сахар-то до того пожелтел, смола какая-то, а не лакомство, еще того хуже, с кого спросишь, повернулась матушка к изваянию Иисуса Христа и изложила свои затруднения, обычно средство сие помогает, вспомним историю про святого Антония и серебряные лампады, Ведомо Тебе, Господи, что нету у меня другого сахару и взять неоткуда, дело сие делаю я не ради себя самой, для ради Твоей пользы, уж постарайся, Господи, пособи, Тебе под силу, мне нет, и с таковыми словами, подумав, может статься, что одной только молитвы недостаточно, отрезала она кончик пояса, коим препоясан был Иисус Христос, и бросила в котел, сказано сделано, был сахар желтый, не поднимался никак, а тут побелел, поднялся шапкою, и такие вышли карамельки, никогда ни в одном монастыре подобных не едали, пальчики оближешь. И если в наше время в кондитерском искусстве таких чудес не бывает, то лишь потому, что опояску Христову разделили на кусочки и раздали по всем монастырям, где готовили сласти, времена те миновали и не вернутся.
Уставшие от долгой ходьбы, от множества лестниц, по которым пришлось им подняться и спуститься, вернулись Блимунда с Балтазаром в усадьбу, семь потускневших солнц, семь побледневших лун, ее мучает неодолимая тошнота, словно после возвращения с поля боя, которое артиллерийские снаряды усеяли клочьями тысячи тел, что же до него, то, если захочет он угадать, что видела Блимунда, ему достаточно слить воедино воспоминания о войне и о мясной лавке. Они легли спать, и в ту ночь тела их не жаждали друг друга, не столько от усталости, ибо известно нам, сколь часто оказывается она доброй советчицей чувственности, но скорее, пожалуй, из-за того, что слишком остро ощущали оба все, что скрыто внутри тел, как будто бы тела лишились защиты кожи, трудно объяснить, но ведь тела-то познают, признают и принимают друг друга кожею, ибо даже в самой глубинной, самой тесной близости соприкасаются люди кожею, пусть самыми спрятанными ее потаенностями. Спят, накрывшись старым одеялом, даже не разделись, диву даешься, что столь великое дело доверено чете бродяжек, а теперь, когда годы стерли с них свежесть молодости, стали они подобны камням фундамента, потемневшим от земли, в которую вросли, и придавленным тяжестью, которую должны принять. Луна поздно взошла в ту ночь, они уже не увидели ее, спали, но лунный свет просочился сквозь щели, разгуливал неспешно по всему амбару, по летательной машине, мимоходом осветил стеклянный сосуд, облачные сгустки, в нем находившиеся, стали ясно видны, то ли потому, что никто на них не смотрел, то ли потому, что лунный свет обладает способностью являть взгляду невидимое.