Воспоминания о Николае Глазкове
Шрифт:
Не сомневаюсь, что сопоставление это кое-кому покажется натяжкой, быть может, даже кощунственной. Но Глазков, словно бы нарочно предупреждая сомнения такого рода, вновь вернулся к той же теме, на сей раз не «валяя дурака», а всерьез. И выразил ее если не с той же силой, что Гумилев, то, во всяком случае, с той же определенностью и страстью:
Слово — мир особый и иной, Равнозначный названному им. Если слово стало болтовней, Это слово сделалось плохим. Это слово пагубно стихам, Это слово — дом, который сгнил. Лучше бы его я не слыхал, НеНе исключено, что уподобление пустого слова «дому, который сгнил», прямо связано с гумилевским уподоблением мертвых слов дурно пахнущим (то есть сгнившим) пчелам в омертвелом улье. Не исключено также, что «волшебство» заклинания («Дождь, не иди!») в стихотворении Глазкова не подействовало потому, что в основе этого возгласа лежал неподлинный, ложный стимул: кокетство перед любимой женщиной, желание поразить ее, произвести впечатление, доказать, что «он, поэт, сильней дождей». «Солнце останавливали словом», повинуясь другим, более насущным и более мощным стимулам.
Как бы то ни было, пафос у Глазкова — тот же, что у Гумилева: слово становится смрадной болтовней, «гнилым домом», если в основе творчества поэта лежат неподлинные, ложные стимулы.
Из тех разнообразных форм зависимости художника от ложных стимулов творчества, о которых говорил Толстой в своем письме Леониду Андрееву, едва ли не самый распространенный — желание отвечать вкусам и требованиям большинства читающей публики в данное время. «Это, — говорит Толстой, — особенно вредно и разрушает вперед уже все значение того, что пишется».
Николай Глазков в Тамбове. Конец 1960-х годов
Вкусы и требования читающей публики могут быть весьма разнообразны. Вожделения одной категории читателей складываются в знаменитую формулу мадам Мезальянсовой: «Сделайте нам красиво!» Другие, напротив, жаждут всякого рода откровенностей, грубостей, натурализмов и антиэстетизмов. Третьи хотят чего-нибудь позаковыристее, дабы, разгадав поэтическую метафору как некий ребус, тешиться своим уменьем ориентироваться в мутном поэтическом тумане. Есть, правда, и другие читатели, претензии которых звучат на первый взгляд более осмысленно и даже разумно.
Скажем, так:
Зачем так звучно он поет? Напрасно ухо поражая, К какой он цели нас ведет? О чем бренчит? чему нас учит? Зачем сердца волнует, мучит, Как своенравный чародей? Как ветер, песнь его свободна, Зато, как ветер, и бесплодна: Какая польза нам от ней?.. Нет, если ты небес избранник, Свой дар, божественный посланник, Во благо нам употребляй: Сердца собратьев исправляй… Гняздятся клубом в нас пороки, Ты можешь, ближнего любя, Давать нам смелые уроки, А мы послушаем тебя.Николай Глазков в совершенстве владел стихом и для него не составило бы большого труда с тою же легкостью, с какой он сочинял свои стихотворные посвящения друзьям-приятелям, а то и просто случайным знакомым, срифмовать что-нибудь в духе этих, между нами говоря, довольно скромных требований. Вместо странноватых рассуждений о том, что он «Диогена диогеннее» и «сам себя нашел без фонаря», сочинить что-нибудь более осмысленное и полезное. Ну, хотя бы в таком роде:
Товарищи люди, Будьте культурны! На пол не плюйте, А плюйте в урны.А вместо «скоромных» стишков о неприятностях любви в лесу, — что-нибудь назидательное
в духе известных поучений: Любовью дорожить умейте, С годами дорожить вдвойне…И т. п.
Почему же он этого не делал?
Простой вопрос этот он сам задавал себе неоднократно.
Соблазны такого рода то и дело возникали в его воображении. Но ответ неизменно был один и тот же:
— Не считаясь с тем, что говорят, Ты нуждаешься в насущном хлебе. Хочешь — и не будет звезд на небе. Дам тебе за это миллиард. Все откроются перед тобой пути, И тебя признает вся страна, — Отойди От меня сатана.Этот диалог поэта с дьяволом (стихотворение так прямо и называется: «Поэт и дьявол»), по правде говоря, сперва озадачивает. То, что поэт, отчаянно нуждающийся в насущном хлебе, отказывается даже и за миллиард отступиться от своих художественных прихотей, — это нас в конце концов не слишком удивляет. Другое дело — всенародное признание. Какой поэт не хочет признания, да еще не какой-нибудь там кучки избранных ценителей, а всей страны.
Были, конечно (в прежние времена), и такие чудаки, откровенно пренебрегавшие признанием народа:
Люблю людей, люблю природу, Но не люблю ходить гулять, И твердо знаю, что народу Моих творений не понять.(В. Ходасевич)
Но Глазков — не из их числа. Он признанием народа пренебрегать отнюдь не склонен. Просто он убежден, что этого самого признания можно достичь лишь одним-единственным способом:
Рассчитывая на успех, Желая отразить эпоху, Поэт сложил стихи для всех. Жена прочла, сказала: — Плохо! Тогда одной своей жене Поэт сложил стихи другие. И оказалось: всей стране Потребны именно такие.Может быть, это шутка. Но в каждой шутке, как известно…
Впрочем, вот стихи, в которых та же мысль утверждается уже отнюдь не в шуточной форме:
Но если путь к иным победам Я предпочту иным дорогам, Тогда не буду я поэтом, Тогда не буду я пророком. Я обрету людей степенность, Я принесу немало пользы, Меня признает современность; Но обо мне забудут после.Все опять-таки было бы довольно просто, не таило бы в себе никаких загадок, если бы поэт пренебрегал лишь соблазнительной возможностью «обрести степенность». В конце концов, что такое — эта самая пресловутая степенность? Положение в обществе, социальный статус… То есть в конечном счете — те же материальные блага, только в несколько ином выражении.
Куда удивительнее, что поэт столь же решительно и категорично отвергает другую открывающуюся перед ним, более благородную возможность: принести своим трудом «немало пользы».
Но тех, кто помнит стихотворение Пушкина, отрывок из которого мы только что прочли, это обстоятельство удивит не слишком. Пушкин об этой самой «пользе» отзывался еще пренебрежительнее.
Тебе бы пользы всё — на вес Кумир ты ценишь Бельведерский. Ты пользы, пользы в нем не зришь, —