Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Воспоминания об Илье Эренбурге
Шрифт:

Он говорил Эренбургу обо мне так часто, что тот обратил внимание на меня, и как-то незаметно я стал бывать в их компании. Я стал наблюдать их вместе. Эренбурга и всегда находившегося в тени Савича. Эренбург иногда капризно и, как мне казалось, несправедливо спорил с ним. Савич выслушивал его с улыбкой нежной, застенчивой, но глаза смеялись иронически. И Эренбург ворчливо отходил. Было, как это ни покажется странным, что-то отеческое, покровительственное в отношении к нему Савича. Мое представление о «неравной» дружбе постепенно сменялось убеждением в необходимости для Эренбурга — да, да, прежде всего для него! — этой дружбы. Я имел случай горько убедиться в этом…

Однажды утром раздался

звонок и резкий, почти раздраженный голос назвал мою фамилию. "Это говорит Эренбург. Умер Савич. Вы можете сейчас прийти? Пожалуйста, приходите. Я звоню от него…" Я увидел Илью Григорьевича на кухне, маленькой кухне, где он сидел ссутулившись. Никогда я не видел его таким. Рот его был полуоткрыт, глаза наполнены слезами. Он казался мертвецом — такое у него было бледное, серое лицо. Он был не брит. "Куда-то надо звонить, — сказал он тихо и растерянно, — я вас очень прошу… Ну, как это делается… Может быть, в союз? И объявление в газету, пожалуйста…"

У гроба Савича он разрыдался. "Он не переживет его", — ясно подумалось мне. Так это и было. Ровно через три недели, наклонившись над цветком на своей даче, Илья Григорьевич упал. Инфаркт был точкой, но сломался Эренбург на похоронах Савича. С ним умерло что-то в самом Эренбурге.

Мы часто говорили с Савичем об Эренбурге. Как-то я спросил: неужели он не записывал за ним? Сколько лет вместе, бок о бок — Франция, Испания, дружба с юных лет… Савич улыбнулся: «Нет». "Но когда-нибудь, может быть…" — что-то такое сказал он. Неопределенное. И еще, помню, сказал он смущенно: "Он написал обо мне". Да, "Люди, годы, жизнь" мы читали по главам — я тоже читал их публикации.

Но вот в архиве О. Г. Савича найдена страничка, исписанная тонким, аккуратным, но неразборчивым при этом почерком — Савич составил план будущей работы об Эренбурге. Он написал начало. Судя по плану, статья собиралась стать подробной и полной характеристикой Эренбурга — художника и человека.

— Ты еще… обо мне напишешь… — Эренбург сказал это Савичу, смеясь.

И это вспомнил Овадий Герцович в своем плане. Почему он не сделал этого раньше? Кто знает, может, потому, что когда стоишь рядом с горой, ее не видишь в истинной пропорции. Или просто дружба не любит взгляда "со стороны"?

Так случается, что самые близкие духовно люди, которые лучше, чем кто-либо, знают друг друга, ничего не оставляют любопытству истории. В этом — если речь идет о личности исторической — какая-то несправедливость упущенной возможности. Но одновременно и какое-то целомудрие дружбы, нечто более ценное, нежели лишнее свидетельство очевидца, стоит за этим молчанием друга.

Может быть, и немного поймем мы из краткого плана Савича, а все-таки хорошо, что он присутствует здесь, — слово О. Савича в книге памяти И. Г. Эренбурга необходимо.

1974

О. Савич

Историк, глядящий вперед

Однажды вечером, в начале войны, Эренбург сказал мне, что по просьбе Совинформбюро хочет написать для американского агентства очерк о том, как москвичи гасят гитлеровские зажигалки. У него был адрес женщины-домоуправа, которой прошлой ночью удалось погасить рекордное число этих бомб, но он не знал, как выкроить два утренних часа, чтобы поехать к ней. Я предложил, что поговорю с ней и привезу ему запись беседы.

Когда наутро я прочитал ему эту запись и рассказал, как выглядит и как говорит эта женщина, он задал мне несколько вопросов и потом сказал:

— Вот тебе машинка, садись и пиши. Надо написать четыреста слов, американцы считают на слова, а не на строчки. Это полторы страницы.

— Но я же записывал для тебя!

— Ты что, воображаешь, что я буду писать о живом человеке,

которого я в глаза не видел? Ты с ума сошел! Пиши, даю тебе сорок минут, у тебя же все в голове.

За всю свою жизнь он ни разу не писал о том, чего не видел, не знал, не изучил, а главное — чего не продумал и — что еще важнее — чего не пережил. Когда он садится писать, у него действительно "все в голове". Поэтому 40 минут, в которые я, конечно, не уложился и заслужил этим презрительное "ну какой же ты журналист", были для него реальным сроком.

В годы войны он писал порой по три статьи в день, почти по тысяче в год. Удивительно было не столько это количество, — работоспособность Эренбурга из ряда вон выходящая — и даже не качество статей — это особенность таланта, — как умение писать, по существу говоря, на одну и ту же тему не повторяясь.

В одной из своих статей М. Горький говорит, что если бы свести всю великую русскую литературу к двум словам, это были бы слова "Долой самодержавие!". Один лозунг родил огромную библиотеку. Эренбург так хорошо знал свою тему, так пережил ее сердцем, что и она родила несколько толстых томов. Но для этого нужен был труд десятилетий.

В ранней юности он был большевиком-подпольщиком. Жандармский офицер, который допрашивал его, не хотел верить, что реферат "Два года единой партии" написан гимназистом пятого класса. Может быть, уже тогда практика и теория революционной борьбы в какой-то мере приучила его наблюдать и чувствовать процесс жизни в его развитии. Потом он стал поэтом, то есть человеком, который наново открывает жизнь в ее особенно характерных подробностях, никем до сих пор не увиденных. Первые газетные статьи его военные корреспонденции с Западного фронта первой мировой войны, образовавшие впоследствии книгу "Лик войны", — до сих пор сохраняют и ценность свидетельского показания, и глубину размышлений, и трепет пережитого; война в целом воспринимается читателем через неповторимые подробности.

Я вовсе не хочу давать арифметическую формулу: Эренбург-политический деятель + Эренбург-поэт = Эренбургу-журналисту. Журналистика, как мне кажется, искусство, — алгеброй гармонию разъять нельзя. Просто, так же как шахматы или, еще вернее, архитектура, большой журналист и, скажем, репортер бульварной газетки имеют столько же общего, как Акрополь и хижина бидонвиля.

Не помню, перед войной или сразу после нее в ДЖ 1 состоялся диспут на тему "Из газеты в литературу" (это было сформулировано иначе, но смысл диспута был именно в том, что журналист может стать писателем). Эренбург тогда обрушился именно на противопоставление журнализма и писательства, как будто последнее выше первого. Он сказал тогда, что когда пишет роман, вовсе не переселяется на этаж выше. Где проходит грань между Щедриным-журналистом и Щедриным-писателем? Может ли выиграть войну одна стратегия без тактики? Если у всех искусств материал один — жизнь, можно ли разделять их на ранги? Есть писатели, думающие, что когда они пишут в газете, они как бы «грешат» журнализмом. Это бесчестно в отношении читателя. Это бесчестно и в отношении писательского ремесла: желай и умей делать то, что делаешь, или не делай этого.

1 Дом журналиста. (Прим. ред.)

Нельзя представить себе писателя, который садится за письменный стол, решает: напишу-ка я роман, выводит на бумаге "глава первая" и начинает первую фразу, не зная, что последует за ней, не выбрав героев, не обдумав темы. Журналист находится в более трудном положении, газета не оставляет ему времени на долгие раздумья, событие часто застает его врасплох. И тем не менее журналист может и должен быть подготовлен к неожиданности. Если историк находит закономерности после событий, журналист — как бы историк, глядящий вперед.

Поделиться с друзьями: