Воспоминания
Шрифт:
Декабря 31.
«Руки твои горячи — а сердце холодно», — говорила мне сегодня одна женщина, и я ей верю. В самом деле, рано начавшаяся жизнь мысли состарила мое сердце. Давно просвещенный воображением, я внес в действительность одно утомление и скуку… С восторгом приветствую я все, что может сколько-нибудь раздражать притупившиеся чувства. Таковы все мы — все мы потеряли вкус в простом и обыкновенном; нам давай болезненного!
Я пошел с тяжелым чувством на душе на вечер к ним — и это чувство оправдалось. Антония встретила меня вопросом: отчего со мною нет Валдайского? * Я
Да, я готов ревновать ее к каждому, кто на нее взглянет. По какому праву?.. Не знаю, но я глубоко ненавижу каждого, о ком она вспомнит случайно, но я бы хотел, чтобы она любила меня с забвением всех и каждого… О! я хотел бы быть богат, славен, хотел бы быть выше всех — только для этого. Глупо, безрассудно, но что же делать? Так я создан… Она должна была играть что-то, что она очень долго приготовляла. Мне было досадно на нее, на ее мать, на всех, досадно, потому что это было что-то парадное, что это не шло к ней. Когда она села за рояль, я стал против нее. Сестра ее подошла ко мне и попросила меня отойти в сторону.
Антония сбилась на четвертом такте и ушла чуть не в слезах.
Я торжествовал — но ее волнение оскорбило меня, казалось мне мелочностью.
— Вы слишком свыше этих торжеств, — сказал я ей потом… Пришедши домой, я рыдал, как женщина, как ребенок.
Января 4.
Опять у них вечер; Валдайскийявился по приглашению… Неужели и этого человека начинаю я наконец ненавидеть?.. Недавно еще познакомясь с семейством, он держит себя свободнее меня. Он говорит с нею беспрестанно; она его слушает.
И между тем нынче же, когда, почти не в силах пересилить самого себя, не в силах ни с кем говорить, сел я один в углу залы, — она взглянула на меня и потом попросила офицера, который, в прибавок ко всем своим достоинствам, поет еще романсы, петь: «Ты помнишь ли?» Варламова… Слова необычайно глупы, но в них видел я какую-то связь с прошедшим…
Но если я обманут, о мой боже!.. Если вовсе никогда она меня не любила. Если все это — только призраки моего воображения?.. Если я смешон?
Офицер запел:
Горные вершины Спят во тьме ночной… *Она грустно склонила голову.
Я стоял за нею, пожирая глазами ее открытые плечи, боясь перевести дыхание.
Она казалась так грустна, так больна! Я готов был плакать.
Января 7.
Да, чем больше я вглядываюсь в эту природу, тем она становится мне непонятнее… тем я больше люблю ее. Зачем так полны значения наши разговоры о совершенно общих предметах, наши разговоры, которые ведутся при матери, при других. Мы говорили нынче о ревности. Я защищал это чувство… Она сказала, что ревность оскорбительна.
Сестра ее пела в гостиной старый романс: «Oublions-nous», [53] который бог знает почему-то попал к ней в милость.
— Бросьте эту пошлость, — сказал я, подходя к ней вместе с Антонией.
— Пошлость? почему же? — спросила Антония.
Я сказал, что людирасстаются не так.
— Полноте,
все так кончается, — заметила она с недоверчивою улыбкою.— Нет, — отвечал я, — кончается часто и серьезнее…
53
«Забудемся» (франц.).
О, моя бедная жизнь, долго ли будешь ты в противоречии с моими словами?!
Пришел какой-то господин, который не помешал мне, впрочем, говорить с матерью о том, о чем изо всех женщин можно говорить только с ней — о настоящем состоянии общества. Я был зол и резок.
Антония слушала меня слишком серьезно…
Я начал говорить о моих верованиях, — о той молитве, которою я могу молиться, которою наполняет мою душу Вечное целое!
— Вы с ним согласны? — спросил господин Антонию, которая, наклонясь к столу, задумчиво чертила по нему пальцем.
— Вполне, — отвечала она быстро и живо.
Января 9.
Валдайский заехал ко мне нынче и просидел целый вечер… Он прямо сказал мне, что видит меня насквозь. Я не отпирался — да и к чему?.. Разве моя любовь бросает на нее тень?.. Он говорил мне потом, что я ревнив и что ревновать смешно и странно. Я согласился, что это так — да и сам я знаю, что это так.
Февраля 1.
Она больна — и говорит, что боится смерти…
Я стал было говорить что-то о бессмертии: но скоро заметил, что мне это вовсе не пристало.
Я начал о смерти…
Мы сидели вдали от всех, у маленького стола в гостиной; она на диване, я против нее на креслах, неподвижно прильнувши взглядом к ее голубым глазам, сверкавшим блеском лихорадки.
О, зачем я не мог быть у ног ее, зачем не мог я целовать пальцы ее бледной прозрачной руки!
Пора все это кончить…
Февраля 10.
Да — это должно было кончиться так, а не иначе. Всякое ложное положение рано или поздно рассекается разом, как Гордиев узел.
Я еду — и никто этого не знает.
Вечером.
В последний раз пошел к ним. У них сидел Валдайский. Я был невольно зол и болен; он сыпал остроумие.
— До свидания, — сказал я, взявшись за шляпу.
— Прощайте, — обратился я к ней.
И я вышел…
Навсегда!
Этим кончаются записки Виталина, — потому что на другой день после последнего свидания он уехал из Москвы. Я нарочно оставил эти записки во всей их отрывочности, хотя после Виталин рассказывал мне подробно всю историю. Дело в том, что эта история — слишком старая история. Пускай в партиции уцелеют одни эффектные места; зачем нам речитативы? Как итальянцы оперу, — слушаем мы всегда чужую исповедь и принимаем в ней к сердцу только сродные нам впечатления.
III. Поэт в домашней жизни
Познакомиться с Виталиным было для меня дело очень нетрудное. В одно прекрасное утро — и слово «прекрасное» употребляю я здесь вовсе не для украшения — я взял извозчика и велел ехать ему к Крестовскому перевозу, в одну из Колтовских * , где жил в это время Виталин. Он нанимал очень большую квартиру, которая хотя и не отличалась комфортом, но обличала привычки порядочного человека…
Виталин принял меня в халате, спросил, что мне угодно, и когда я, отдавая ему рукопись, объявил, в чем дело, он просил меня садиться.