Воспоминания
Шрифт:
Как бы то ни было, я обещал Лизе прийти ужо вечером с Вольдемаром и сдержу обещание.
Она встретила нас в слезах, расстроенная… Боже мой! эти палачи гнусны до того, что не удерживаются даже от физических оскорблений… Отвратительно передать бумаге то, что происходило в первый день или, точнее, в первую ночь свадьбы между ее отцом, ею и мужем…
— О! мне ничего не остается на свете!.. — вскричала она, с рыданиями падая на стул.
Мы оба с Вольдемаром стояли пораженные отчаянием; не знаю, что было с ним, но мной владело чувство негодования на себя, на него, — но я считал в эту минуту святым делом убить ее мужа и увезти ее…
Она приподнялась и,
— Я люблю!.. — шептала она. Я молчал.
— Я люблю, — продолжала она с рыданиями, — я люблю… его. Я его любила с первого дня нашей встречи, я любила его…
Я взял ее руку.
— Итак, — сказал я, — мы все трое осуждены… Он вас любит, знайте это… знайте также, что я люблю вас.
Она с рыданиями бросилась ко мне на грудь. Я тихо оттолкнул ее — и ушел в ту комнату, где сидел Вольдемар.
— Она тебя любит, — начал я.
— Я это знаю, — отвечал он.
Послышался колокольчик; приехали отец и муж и бросились ко мне и к Вольдемару с распростертыми объятиями.
Я, против обыкновения, пил — и не мог опьянеть.
Сент 29.
Вчера за нами прислали, потому что у них был вечер… Я сел подле ее мужа, чтобы отвлечь его внимание от нее и от Вольдемара. Скоро, впрочем, муж стал играть в карты.
Я должен был выносить пытку разговора с приживалкою. Вольдемар говорил с нею… она полулежала на кушетке, так грациозно, так свободно… На ее лице играла такая беззаботная радость.
Мне было тяжело: меня давило предчувствие.
Когда я возвратился домой, все ужасные, пытки, какие может изобрести воображение больной женщины, были употреблены надо мною.
Со мною, наконец, делаются припадки истерии . . . . . . . . . .
Октября 20.
— Я спас его. Он будет жить… Отец! я исполнил подвиг, порученный мне тобою.
Но она — осуждена навсегда.
И он уже начинает стыдиться своего увлечения, стыдиться орфографических ошибок в ее письмах.
Дитя мое! ты должна презирать меня: я отдал тебя в добычу миру — я пожертвовал тобою.
Бедная Офелия!
IV. Заключение
Мне стало невыносимо грустно, когда я прочел до конца эти записки. Долго сидел я над ними, долго еще вопросы бродили в моей душе.
И вопрос о нем, бедном мученике жизни, о нем, для которого эта полоса жизни была первым взрытым пластом, первым сомнением, роющимся в глубину беспредельную, первым призывом к вражде и борьбе,
И вопрос о ней — бедной девочке, бедной женщине, осужденной на гибель в страшной отвратительно-грязной тине.
Ибо что ждало ее?.. Она просила любви, и не было дано ей любви, потому, может быть, что она не могла еще любить в человеке человека.
Я по-своему создавал ее будущее: видел, как потребность любви заменялась в ней жеманным развратом, свободная грация — наглостью кокетки дурного тона, жажда наслаждений — привычкою к пустой и непорядочной суетности. Я видел ломберный стол и ее, сидящую подле франта дурного тона, обыгрываемого наверную мужем.
Я видел это… я не видел спасения.
Долго сидел я, погруженный в самого себя. Когда я очнулся, взошла уже луна, в открытое окно несся бальзамический запах тополей; по длинной аллее против окна шла к дому, легкою походкою, женщина… Сиянием луны было озарено бледное лицо женщины, и на него падали волны белокурых локонов.
Это была Склонская!
Мое
знакомство с Виталиным *I. Человек эпохи
Раз как-то, в начале или в конце мая прошлого года, не помню, право, но знаю только с достоверностию, что это было в мае, в один из редких в Петербурге светлых майских дней, и притом утром, — я сидел у окна в кондитерской Вольфа * и занимался изысканием средств, как бы можно было вовсе не заниматься ничем на свете; к величайшему сожалению, все, что было у меня перед глазами, слишком живо напоминало мне об отдаленности блаженного состояния человечества: и движущиеся волны чиновного люда на Невском, и длинные физиономии людей, сидевших подле меня, и как я же, не имевших положительного занятия и соответствующего ранга, но видимо желавших пополнить этот недостаток самовольным углублением в европейские сплетни. Скиф и вандал, вовсе чуждый политике, я покушался часто принудить себя прочесть хотя лист «Times» или «Presse», но — увы! — оставался всегда при одном покушении; со мной сжилась как-то ненависть к цивилизации, и в этом отношении учение Фурье * пало мне глубоко на душу, очень понятно поэтому, что я начинал скучать невыносимо; и убедившись окончательно в невозможности ничего-неделания, я стал придумывать, как бы заняться чем-нибудь; но день, неумолимо длинный день представал мне во всем своем ужасающем однообразии… Идти куда-нибудь было бы совершенно бесполезно, людей в Петербурге до 4-х часов можно отыскать только в канцеляриях, а я давно уже не заглядывал ни в одну из «таковых» и в этом отношении мог сказать о себе:
Не верил только потому, — Что верил некогда всему * .Я вспомнил о Москве, о том, что там, например, я не сидел бы так бесплодно, а занялся бы разрешением глубокого вопроса о вечном Ничто — и, проведши час или два в таком общеполезном занятии, с спокойной совестию отправился бы к К** или к Г** сообщать свои открытия по этой части, вполне уверенный, что застану их разрешающими или уже разрешившими вопрос об абсолютном Всем, — и что таким образом себе и им доставлю удовольствие столкновения крайностей…
Не зная, что делать и даже что думать, я велел подать себе третью порцию мороженого и продолжал глядеть в окно на Невский, глядеть без мысли, глядеть почти не видя, глядеть не желая ничего видеть, потому что Невский надоел мне страшно. Долго ли сидел я в этом состоянии безмыслия, не знаю, — но из него я был выведен довольно сильным ударом по плечу и словом: «Здравствуйте!», словом, которого звук обдал меня каким-то знакомым ощущением.
Я обернулся — перед мною стоял один из моих московских приятелей, Александр Иванович Брага.
Я не мог опомниться от удивления и смотрел на него с минуту, не говоря ни слова. Так! Это был он, он сам, в том же вечном зеленом пальто, обшитом шнурами и застегнутом доверху, с пятнами чахотки на лице, с черною бородою, выглядывавшею из-под галстука… «Здравствуйте, — повторял он, радушно схватывая мою руку, — я увидел вас, идя по Невскому».
— Благодарю, что не забыли, — отвечал я, дружески пожимая его руку. — Ну что, как вы?.. Знаете ли, я думал, что вы уже умерли.