Воспоминания
Шрифт:
— А что?.. ты забыла его?.. — спросил Виталин полушутя, полугрустно.
— Забывается все, хотя грустно и горько, — отвечала она, задумчиво и склонив голову.
— А я тогда любил тебя, любил сильней, чем он, хотя не так порывисто.
— И говорил все о нем и умолял за него?
— Ты его любила?
— Да, и его и тебя, почти равно.
Виталин задумчиво взглянул на нее и потом прошептал почти про себя: «Быть может, его я любил тогда больше, чем тебя, больше, чем себя. Но что прошло, прошло, — продолжал он громко, — давно ли?..».
Карета остановилась перед одним из домов Малой Морской. Начатая речь осталась без
— За мною, — сказала она ему. — Иван, отпусти карету и вели приезжать завтра.
Виталин последовал за нею и остановился только, когда она дернула за звонок отделанной под карельскую березу двери, в третьем этаже.
Им отперла старушка в трауре и белом чепце и с удивлением взглянула на гостя.
— Анна Игнатьевна, Анна Игнатьевна, — вскричала она, — поскорее кофе, я иззябла, — и вслед за этим бросила на стоявший в передней комнате маленький комод свой роскошный салоп и побежала далее. Виталин за нею.
Анна Игнатьевна покачала ей вслед головою, свернула бережно салоп, повесила на крючок пальто гостя и ушла в боковую дверь.
Квартира нашей артистки была просто чиста и опрятна, но вкус женщины в размещении всего, какой-то стройный беспорядок сделали из нее изящную квартиру. Она состояла из четырех комнат: передней, кухни, в которую ушла Анна Игнатьевна, приемной, где стоял в углу тишверовский рояль и как-то комфортабельно была расставлена немногочисленная мебель, и спальни, заменявшей и уборную.
Виталин сел на диван, стоявший у стены. Хозяйка скидала с себя перед трюмо в спальне шляпку и боа…
Перед диваном стоял рабочий столик и на нем лежала рукопись. При первом взгляде на эту рукопись по бледным губам Виталина пробежала ироническая улыбка.
— Послушай, какая у меня роль теперь будет! — сказала она, входя в приемную в одном уже платье, которое выказывало всю стройность ее стана.
— Что же? — отвечал он, перевертывая страницы рукописи. — Роль в самом деле недурна.
— Недурна?.. Но ты не знаешь этой драмы!
— Я? — Он захохотал самым искренним смехом… — Помилуй, когда она моя и когда она мне вот где села, — прибавил он, показывая на шею, — благодаря… — он не договорил.
— И это твоя драма? — спросила она с каким-то детским восторгом и сложивши руки.
— Моя, точно так же, как это шитье твое, — отвечал он взявши какую-то бисерную работу.
— Ах, не трогай, пожалуйста, ты мне все перепутаешь… Послушай же, — продолжала она, садясь подле него и положивши на его плечо руку, — тебя ждет слава, Арсений, слышал ли?.. тебя ждет слава, тебя ждут рукоплескания…
— Отдаю их тебе, если они будут. Ты думаешь, нужна мне твоя слава, ребенок, — отвечал он, играя ее локонами.
— Слава, рукоплескания! — возразила ему она с неистовым восторгом. — О нет, ты лжешь на себя, ты любишь славу, ты должен любить славу — ты гений.
— Гений! Наталья, Наталья, ты, верно, уж давно привыкла к этому слову. Но что мне за дело, — продолжал он с печальною улыбкою, — гений я или нет. Думаешь ли ты, что этого названия, что уверенности в этом названии станет добиваться человек, который много жил, чтобы думать о самом себе. О нет, — продолжал он, приподнявшись и пройдя два раза по комнате, — о нет, я не хочу твоей славы, я не хочу названия гения — и вовсе не из отвратительно-ложной скромности: нет, я вовсе
не скромен, я знаю себе цену. Это, — сказал он, остановись перед нею и тоном совершенно холодным, взявши свою рукопись, — это — гадость страшная, гадость, от которой мне придется краснеть, но от того-то, что я краснею за нее, находят на меня минуты сатанинской гордости, сознание огромной силы в себе самом… И между тем, сознавая эту силу, клянусь тебе моею совестью, — я не хочу названия гения, я не хочу славы.— Чего же ты хочешь? — спросила она, смотря на него с изумлением.
— Вот видишь ли, — начал он… — Так многое я ненавижу фанатическою ненавистью, так много я люблю безумною любовью. Так много есть такого, что хотел бы я пригвоздить к позорному столбу, с чем я обрек себя бороться до истощения сил, потому что от ложного уважения к этому страдаю я сам по-пустому многие, долгие годы, и верно страдает много безумцев, и нужно мне очень, чтобы меня наградили за это славою или позором? Только бы поняли, только бы один из страдающих братьев нашел в моих созданиях оправдание самого себя, своей борьбы, своих страданий.
Она глядела на него грустно, как глядят на сумасшедшего.
— Мои слова странны, не правда ли, — продолжал он с печальною улыбкою, — но этим словам, дитя мое, я продал всю жизнь, но все то, за что считали меня безумным, было служение этим словам, этим верованиям… Было время, когда и я встретил бы подобные слова в устах другого недоверием и иронией. Тогда я был счастлив, тогда я был молод, тогда я видел только себя в божьем мире и не верил, чтобы кому-нибудь, было какое-нибудь дело до других. Но я кончил жить для себя, кончил с тех пор, конечно, когда уже у меня не осталось ничего, чем бы я мог жить для себя!.. И с этих пор я живу одною ненавистью к прошедшему, одною любовью к будущему.
Глаза Виталина блистали фосфорическим блеском, на щеках его выступил болезненный румянец.
— Пророк, пророк, — вскричала Наталья, снова складывая руки.
— Да, пророк, если ты хочешь, только, бога ради, не гений, — отвечал он, садясь подле нее и проведши рукою по лбу. — Но оставим это…. когда идет моя драма?
— В среду после Нового года.
— Я должен еще говорить с тобою о твоей роли.
— Хорошо… Но послушай, ты нынче у меня весь день?
— Пожалуй, когда это можно.
— Отчего же нельзя?
— Боже мой! из-за «qu'en dira-t-on» мы не виделись пять лет, — отвечала Наталья, — теперь я свободна, теперь я артистка, — прибавила она с чувством гордой самоуверенности, — и он опять с своим «qu'en dira-t-on».
— А кто тебе дал право пренебрегать мнением общества именно потому только, что ты артистка?
— Право? я взяла его сама, я не ужилась с обществом и отвергла его. Виталин не мог удержаться от улыбки, потому что, хотя и верил в женщину вообще, но в каждой из них, взятой порознь, имел привычку уверяться только после долгих наблюдений.
II. Представление
В один вечер, не помню именно когда, но знаю, что это было незадолго до рождества, площадь Александрийского театра была исполнена особенного движения. Лихие извозчики и измученные ваньки беспрестанно подвозили к колоннам театра новых посетителей; по временам даже подъезжали кареты или, за недостатком их, патриархальные возки, из которых вылезало обыкновенно штук по шести женского пола и штуки по две мужского; как они там помещались, это уж загадка необъяснимая.