Шрифт:
МАГОМЕД, МАМЕД, МАМИШ
Роман
ГЛАВА ПЕРВАЯ — рассказ об угловом доме на нашей улице, который похож на старый, но еще крепкий корабль. Нос его остро выдается вперед, мгновение — и корабль пустится в путь. А когда низко бегут гонимые северным ветром тучи, задевая отвисшими клочьями телевизионные антенны всевозможных конструкций или печные трубы, которые уже не дымят, а ты, закинув голову, неотрывно смотришь на небо и случайная крупная капля вдруг ударяет по щеке — впечатление
улыбаешься, конечно, не мне, а тому, кто щелк — и пошел дальше; нечего тогда и посылать мне!
Мамиш смотрит и смотрит на нее и, удивительное дело, каждый раз отыскивает в ее взгляде что-то новое. А случается, взглянешь сбоку, и не улыбается она вовсе, а иронизирует, что, мол, вы понимаете в жизни и что вы видели; или упрекнет: «А вы поездите по миру, посмотрите да поучитесь…»; будто только она и ездит; и Мамиша судьба носила по белу свету; а жалко, что мотается, немолода уже, хотя по карточке и не скажешь. Фотография эта вложена меж двух стекол, зажатых проволокой, и стоит на комоде, а рядом белый с желтыми прожилками кусок отпиленного бивня мамонта, привезенного как-то матерью в дар Мамишу. Кусок тяжелый и холодный, с шероховатой, в шипах поверхностью. Семьи, как чего-то оседлого, с постоянной крышей над головой, в сущности, и не было; многоопытный золотоискатель Кязым, приезжавший перед самой войной в Баку на геологическое совещание, увлек студентку-первокурсницу Тукезбан рассказами о белых ночах и полярном сиянии, и та, бросив институт, пустилась с Кязымом в дальний путь. Рожать Мамиша приехала в Баку, здесь ее дом, здесь мать; потом отняла ребенка от груди, оставив на попечение матери, которую сразу одарили двумя внуками — старший сын и она, Тукезбан, — и снова к мужу. «У Кязыма была бронь», — часто говорила бабушка.
— У меня была бронь, мы привезли тебя к бабушке, а сами улетели в Магадан, — рассказывает отец, сидя на корточках в тени навеса и нарезая большим, с толстой деревянной рукояткой ножом огромную продолговатую дыню с зеленоватой кожицей.
при чем тут бронь?! объяснил бы лучше, почему мы не вместе?
Бабушка, мать Тукезбан, неожиданно умерла. Приехали оба в Баку, но вскоре Кязым настоял и они перебрались в Ашхабад, в Туркмению, куда Тукезбан ехать не хотела, и Мамиш стал жить у второй бабушки, матери Кязыма, в доме, где он сейчас сидит и отец угощает его дыней. Раньше дом был глинобитный, низкий, и стоило бабушке начать рассказывать: «Жил-был плешивый, и влюбился он в шахскую дочь и возмечтал на ней жениться», — как на стене появлялась ящерица. На стене и не падает, подняла голову, видно, как дышит. «Кыш!» А она ни с места. «Безобидная она, — бабушка машет рукой, юрк — и вмиг нет ее, — только змее яд носит». А теперь чужой двухэтажный каменный дом.
нет в нем места ни для меня, ни для мамы.
— Да ты ешь дыню! — На отце майка-сетка, седые волосы курчавятся на груди, и шея мокрая. Августовская ашхабадская жара похлеще бакинской.
— В такую духоту, — говорит отец, — только холодная дыня и спасает. — А Мамиш слышит бабушку, надо же, так похожи голоса, с хрипотцой, низкие. «Это чал, верблюжье молоко, холодное, выпей», — говорит бабушка, дорассказав сказку о плешивом, который женился-таки на шахской дочке; а потом за забором показались два горба и голова верблюда; вышли за ворота. «Посадите моего внука!» — будто рухнуло что-то: это верблюд сел сначала на передние ноги, потом на задние; посадили Мамиша меж двух горбов. «Крепко держись!» Верблюд покачнулся, назад кинуло, потом вперед, вознесся Мамиш высоко, взлетел, видит свой двор, дом, другие дома далеко… «Снимите! Снимите меня!..» — пищит… Соскользнул на чьи-то руки. Дыня приторно-сладкая, и Мамиш ест через силу.
— Хорошая дыня, — говорит Мамиш.
— А я сладкое не очень люблю, — это Кязым.
только в этом мы и схожи с тобой, только в этом, и ни в чем другом.
— Давай с солью попробуем, очень вкусно… Эй, кто там есть? — И тотчас из дверей, тяжело ступая, осторожно неся большой живот, вышла к ним чужая женщина, новая жена Кязыма, и поставила перед Мамишем солонку.
А ночью постелили ему на веранде и Мамиш не мог уснуть. С детства в дороге, и нет ей конца. В Ашхабад, а после землетрясения — в Баку. Как надеялась тогда Тукезбан — навсегда. Мамишу надо в школу. И непременно в бакинскую!.. Ой как спорили Кязым и Тукезбан!.. «Не могу, задыхаюсь! — стонал он. — Твои братья!..» — и рукой, как ножом, по горлу проводит. И впрямь перережет. «А что братья? При чем братья?» Сама в душе не то чтобы очень, но еще слово и согласится; но ей слышится нечто иное, а туда — ни за что! Три дороги у них: по вербовке, в Ашхабад, в Баку. У Кязыма свои «или-или», у Тукезбан свои; но одно «или» (это кочевая жизнь) пока устраивает обоих. И Тукезбан уступила, они завербовались. Согласись Кязым жить в угловом доме, это Кязыму так кажется, и семья была бы, и разговору никакого… Ах какая упрямая Тукезбан!.. И даже упрек в ее взгляде!.. Это будет, правда, потом, много лет спустя. А пока бабушка в Ашхабаде говорит вслух сама с собой: «Куда иголка — туда и нитка!» Чтобы другие слышали, а другие — это только Мамиш, он гостит у бабушки. Но почти каждое лето два каникулярных месяца Мамиш плавает по широким рекам со своими родителями. И у костра от гнуса спасается, и болотным запахом дышит. Именно в эти годы к Тукезбан в ее бакинской семье прилипла кличка: Кочевница. И однажды Кязым сказал: «Все! Кончаем скитаться! Пусть поищут счастья другие!» А тут еще письмо от Мамиша: его берут в армию. «Уже?!» — словно очнулась Тукезбан. «А ты как думала! — и в голосе злорадство. — Сына провожаем в армию и сами оседаем. Все!» А она слышит: «И не смей возражать!» И, конечно, думает Тукезбан: туда к тебе, да? Нет, нет, ни за что! И так упрямо, так несговорчиво,
что Кязым злится. «Сам виноват, — Тукезбан Кязыму. — Не надо было приучать меня к кочевью». Он устал, а она, оказывается, только во вкус вошла. Говорил Кязым — сам себя слушал, говорила Тукезбан — сама себя слушала. Было общее «или», и его не стало. А следом за письмом Мамиша телеграмма от соседей: «Мать при смерти». Приехал Кязым, а ее уже в живых нет… Не пустовать же отцовскому дому! А какой сад фруктовый! Пора босиком по теплому песку походить, в своем саду свой урюк срывать. Отслужил Мамиш положенную службу. Как вспомнит, в глазах чуть ли не слезы. Сначала на севере, где дюны, как горы, и лес — коса, как меч, и точит, точит ее с одного края море, а с другого залив; и каждое дерево посажено человеком, каждый куст, чтоб сберечь косу; были и ветры ураганные, как бакинский норд, валило сосны, хлестало, грохотало, море швыряло валы — вот-вот опрокинет вышку… А потом на западе служил в долине с холмами, похожими на кавказские, откуда открывались зеленые дали, а рядом город — дома и вымытые улицы глядятся в свои отражения в зеркальных стеклах. Отслужил Мамиш и, как джигит в восточных сказках, оказался на перепутье трех дорог; в их семье всегда это перепутье. На север к матери? На юг к отцу? В город, который значится в документах как место рождения? Кстати, туда, чтобы работать на знаменитых нефтяных островах в Морском, где, неплохо себя показав, можно и неплохо заработать, год назад, демобилизовавшись, уехал его земляк — бакинец Сергей; туда же собирается товарищ Мамиша по армии лезгин Расим. «Женись, пишет мне брат из Дагестана, — говорит Расим, в больших глазах его постоянное удивление, — на дочке генерала, и чтобы она была у них одна-единственная…» — «Но при чем тут Морское?» — «Большой город близко, люблю Баку!» Все связывается воедино, коротко и ясно. Отец звал Мамиша в Ашхабад, но не очень настойчиво, мать советовала ехать в Баку, где у нее пустует комната в угловом доме. Это только мальчишкой боишься, что послушаешься и прилипнет к тебе обидное прозвище «маменькин сыночек». Но Мамиш все же, как послушный сын, поехал к отцу. И не услышал от новой жены его ни слова. «Вот, знакомься», — сказал Кязым, поглаживая бритую голову. Мамиш шагнул навстречу женщине, по пояс ему, протянул руку. Горели ноги в сапогах, душила гимнастерка, давил ремень.— С солью вкуснее, чуть смажешь дыньку, всю приторность снимает.
что же посоветуешь сыну, ты, умудренный опытом?
— Я советовать не люблю, не привык,
а ты поинтересуйся хоть, что я буду делать.
но скажу: если у тебя есть что-то вот здесь, — потрогал наголо бритую голову, — или здесь, — приложил руку к груди, — ты не заблудишься, или, как покойная бабушка твоя говорила, звезду свою найдешь.
И она тоже: «У каждого на лбу процарапана его судьба». И вспоминает сказку: «Жил-был плешивый, и влюбился он в шахскую дочь…»
— А советовать я не люблю. Кому что уготовано… Ты не ухмыляйся, старики это знали!..
матери скитаться, тебе — Ашхабад, мне — Баку.
И новый ломтик отрезает, мягко и плавно. «А он хитрый, плешивый. Шах послал его на верную смерть, чтоб от дочери отвадить, а ему дракон и не страшен: взял меч, спрятался у арыка, ночью появится дракон и плешивый его перехитрит; дракон учуял человека, раскрыл пасть, чтоб сожрать плешивого, а тот взял меч руками за оба конца, выставил его вперед, дракон думает, что ест плешивого, и ему невдомек, что располосовал его меч, до самого кончика хвоста рассек плешивый дракона, вышел и обмыл свой меч в арыке». Плешивому что, ему было легко! Захотел — и сам шах принял его. Пришел и сел на большой камень у шахского дворца. «Что тебе надобно, плешивый?» — «А я к шаху на прием». — «Проходи, плешивый, шах ждет». И выслушал шах. И, верный своему слову, выдал за него дочь. А какой наивный дракон!.. Ест и ест, и боли никакой. «Пусть, — думает дракон, — плешивый утешится, что меня надвое перерезал».
— Суетиться только не надо, и все образуется, — говорит Кязым. Ночью Мамишу постелили на веранде и он никак не мог уснуть, глядел на яркие крупные звезды над головой. Что же случилось? Мамиш отчетливо помнит — стояли они втроем под большим, с широкими ветвями тутовником, отец осторожно срывал черные ягодки и протягивал Мамишу, иногда клал ему прямо в рот, чтобы сок не брызнул и не оставил малиновато-багровый след на рубашке. Даже здесь, в густой тени, ощущался летний зной, песок дышал сухим пламенем. И вдруг мать тронула рукой красноватое от загара плечо отца в белой майке-сетке, и у нее в глазах появился блеск какой-то непонятный. «Помнишь?» — показала она отцу на высокий дом, белевший вдали, точно сахарный. Мамиш ничего удивительного в том доме не увидел: глухая стена с одним черным окошком в верхнем углу; на слепящем белом фоне стены окошко было, как черная дыра. Этот дом был неприятен Мамишу, он не любил ходить туда, потому что боялся, знал — в глубине сада, у дальнего забора похоронен дед матери Агабек, так он завещал тогда, когда полсела принадлежало ему. Могильная плита искривилась, наполовину увязла в песке, каждое лето ее заново откапывали, но с осенними ветрами могилу снова заносило песком, он ложился плотно, прибиваясь к каменному забору, и ветер рисовал на нем волнистые узоры, похожие на след змеи… Отец обнял мать. В руке у него была ягодка, которую не успел протянуть Мамишу, и Мамиш почувствовал, что и мать, и отец обо всем забыли, и о нем, Мамише, тоже. От обиды Мамиш чуть не расплакался. Мать прикрыла глаза, а потом странно так посмотрела на него. «Тебя еще не было, Мамиш, но ты должен был появиться», — сказала она, бросив взгляд — все такой же, почему-то неприятный Мамишу — на отца. «Да, — вздохнул отец. — Даже не верится, что все это было». Ягода в пальцах его смялась, сок потек, сворачиваясь на песке в черные шарики. И Мамиш только потом, когда повзрослел, понял смысл маминых слов. Он больше не ездил на ту дачу, потом она отошла к чужим людям. Могилу занесло песком, ее уже не откопаешь. И никому неведомо, что там, в углу, у забора, есть плита, а под плитой останки прадеда Мамиша. Да и сохранился ли забор, остался ли вообще тот старый дом, в одной из комнат которого с черным окошком зародилось нечто, ставшее потом Мамишем?.. Все-таки жаль, далековато стало отсюда до моря; тогда скалы на берегу примыкали к самому морю, песок в их тени был прохладный, а за четкой чертой тени раскаленный под солнцем белесый песок слепил глаза и жег ступни. От скал теперь надо идти и идти еще час, чтобы достичь моря, идти под открытым солнцем, злющим, испепеляющим. А утром Мамиш уехал поездом до Красноводска и оттуда пароходом в Баку.
Мамиш написал сразу два письма, так у него заведено давно, еще с армии: в Ашхабад, где у него уже три сестры, родные лишь по отцу, и в поселок Кулар, откуда мать прислала фотографию, в Якутию. И отцу и матери он сообщил, что перешел — а вдруг забыли? — на четвертый, сдав последний экзамен по «Бурению нефтяных скважин»; был вопрос: «Сущность вращательного бурения»; по книжке это очень просто: в скважину опускается долото, оно крепится на бурильной трубе, верхней рабочей трубой квадратной формы снаружи, передается вращение от двигателя к бурильным трубам, через них же в скважину закачивается глинистый раствор; Мамиш видит это с закрытыми глазами, а его и слушать не хотят, ясно, студент ведь особый, практик, на Морском работает; а Мамиш свое: вглубь и вглубь. А расскажи как не по книжке. «А вы видели горящее море? Нет?..» Комиссия думает, что Мамиш расскажет им, а Мамиш руками разводит: «Я тоже, увы, не видел; вернее, к счастью!»
А было накануне приезда Мамиша в Морское — рядом со дна стала бить нефть, смешанная с газом и водой; Сергей рассказывал; и тут же частицы грунта, ударяясь о стальную арматуру, высекли искры, мгновенно возник пожар. Горящий фонтан выбросил арматуру в море как щепку, тяжелые рваные осколки, как снаряды, полетели на сотни метров по эстакаде. «Вот, смотри!» — показал ему Сергей тяжелый осколок: металл был отполирован бившим со дна песком до блеска… Пожар полыхал свыше двух недель, его удалось сбить взрывной волной. Когда Мамиш приехал сюда работать, фонтан еще бил. «А вы слышали, как ревет фонтан? Сверлящий уши гул!..» Мамиш видел этот фонтан: в небо бьет гигантский коричневый столб, море под эстакадой бурлит и кипит, лавина нефти, смешанная с землей, ударяясь об установленный над основанием заградительный щит из тяжелых толстых бревен, с шипением разбрызгивается по сторонам; на буровой площадке стоит несколько тягачей и пожарных машин; и вокруг далеко-далеко тянется, расползается нефтяной покров, похожий на крокодиловую кожу; и каждую минуту может вспыхнуть новый пожар; брандспойты с семи точек бьют и бьют по фонтану; загорись он — и будет гореть море; единоборство человека и стихии. И люди победили. Вот как не по книжке!..