Вот жизнь моя. Фейсбучный роман
Шрифт:
Оно и правда – прекрасное всегда должно быть величаво.
Нынешняя молодежь этого имени, конечно, не знает, да ей и ни к чему, а литературные старожилы сразу же вспомнят, как круто в конце 1970-х в нашей критике поэзии всходила звезда Владимира Исааковича Соловьева [312] . Он только что со своей женой (и гораздо более, чем он, одаренной) Еленой Клепиковой [313] переехал из Питера в Москву и писал очень лихо. А главное – быстро. Позвонишь, бывало, в конце рабочего дня с предложением написать рецензию все равно на что, и утречком он тебя уже поджидает с текстом, где всё в точности подогнано и под объем, и под редакционные требования.
312
Соловьев Владимир Исаакович (1942) – литературный критик, а после отъезда в эмиграцию (1977) политолог и мемуарист, автор многих книг о политических метаморфозах советской и российской власти, а также о писателях
313
Клепикова Елена Константиновна (1942) – филолог, литературный критик. Выпустила в соавторстве с мужем – Владимиром Соловьевым книги «Андропов: тайный ход в Кремль», «Кремль: от Андропова до Горбачева», «Ельцин: политические метаморфозы», «Парадоксы русского фашизма», «Довлатов вверх ногами». Есть у нее и сольные книги – монография «Невыносимый Набоков» (2002) и том избранного «Отсрочка казни» (2011). Живет в Нью-Йорке.
Профессионал, каких сейчас мало. И вот разыгрывается в «Литературной газете» очередная дискуссия на всегда приходящуюся кстати тему: «Поэзия сегодня: кризис или подъем?» Сначала я что-то такое в этой дискуссии сказал, а потом или через паузу Соловьев. И так он, знаете ли, браво меня под орех разделал, что любо-дорого! Я, не стану уж прикидываться христосиком, сперва обиделся, но спинку – это мне точно известно – держать надо во всех случаях. Поэтому звоню ему через несколько дней и опять рецензию заказываю. Он мне ее, натурально, приносит, но, чувствуя, видимо, все-таки что-то вроде неловкости, бормочет сначала нечто извинительное, а потом обращается с формальным предложением. «Давайте, – говорит, – в каждой своей статье друг друга упоминать – хоть добром, хоть ругательно. Неважно как. Главное – так мы лучше запомнимся!» [314] Я, надо думать, посмотрел на Владимира Исааковича поверх очков, и он в ответ привел аргумент действительно сильный: «А формалисты что, не так разве договорились? Эйхенбаум всюду совал Тынянова, Тынянов – Шкловского. Вот и знает их теперь всякая собака».
314
«Taк мы лучше запомнимся» – «Да, точно, он даже написал книжку «Три еврея» про Бродского и Кушнера и себя, любимого – и ведь верно, запомнился в этой компании!» – подтвердил в одном из комментов Петр Образцов.
Проекту этому осуществиться было не дано. И не только потому, что сама идея показалась несколько, что ли, экзотической. Просто Соловьев, видимо, уже тогда ставил на несколько лошадок сразу, так что вскоре выступил по «Голосу Америки» с известием о создании независимого информационного агентства «Соловьев-Клепикова-пресс», а потом, уже в Америке, принялся в своих книгах рассказывать, что он то ли служил, то ли не служил в КГБ [315] кем-то вроде внештатного консультанта.
315
«Он то ли служил, то ли не служил в КГБ» – отвечая в Фейсбуке на вопрос Олега Борушко, отрицает ли все-таки В. Соловьев, что он был стукачом, или нет, герой моей новеллы рассердился не на шутку: «То есть почему не отрицаю? Полностью отрицаю. Обо всем написал в прекрасном биоромане „Три еврея“, много раз изданном. Да никто – никогда – мне не предлагал им стать. Не по чину. Известный писатель, член всяких союзов. А на каждый чих не наздравствуешься. Тем более, давно пришел к заключению, что обвинения в стукачестве, да еще с ссылкой на мою книгу, самую антикагэбэшную в истории русской литературы, экая лажа, ну и уровень, и чего меня сюда занесло? а кто-то просился в друзья – исходит от самих стукачей, которые действуют по заданию гэбухи или по собственной инициативе, чтобы отмазаться от скверны. Развлекайтесь, господа, без меня».
Так стихи можно любить только в молодости – мой друг Даня (Даниил Соломонович) Чкония [316] дал дочери имя Белла, а я свою назвал Юнной.
И не то чтобы я был, как сейчас выражаются, фэном Юнны Мориц, но книгу «Лоза» носил с собою и знал назубок, шатался по городу и репетировал, да и имя, знаете ли, чаровало сумасшедшинкой, виделось истинно поэтическим.
Понятно, что Юнна Петровна, едва мы познакомились, об этом узнала. И была, мне казалось, тронута и ко мне расположена.
316
Чкония Даниил Соломонович (1946) – поэт, переводчик, соредактор (с Ларисой Щиголь) журнала «Зарубежные записки» (2005–2011). Живет в Кёльне.
До той самой поры, пока я не опубликовал восторженную статью [317] , в которой стихи Мориц сопоставлялись со стихами лучших ее современников – Самойлова, Чухонцева, Кушнера, конечно же Ахмадулиной.
И тут Юнна Петровна разорвала со мной отношения. Я терялся в догадках, пока не получил от нее письмо, где глубокие размышления о природе искусства завершались фразой: «Я поняла, что вы любите не только мои стихи, но и стихи других поэтов».
Для поэтки, как Юнна Мориц называет себя, это и в самом деле непереносимо.
317
«Пока я не опубликовал восторженную статью…» – «Страстно я презираю Вашего Чупринина!!! – в письме Станиславу Куняеву от 6.07.1979 откликнулась на эту статью Татьяна Глушкова. – Прочла сейчас необъятную его статью про Морица-Макбета, напечатанную, конечно, у Емельяна{24}.
Этот Ваш Чупринин отыскал в помойке „ключевую воду поэзии“, традиции Эсхила, Гесиода, Софокла, Вергилия – и прочих по списку, – а также испытывает радостную сладость благодарного понимания“ высокой морицыной поэзии (…) Вот гнида… Ну, что в поэзии этот раб понимать не может, – про то знаете и Вы сами. Бить шваброй мокрой надобно этого Вашего Чупринина» (Цит по: С. Куняев. Мои печальные победы, с 484).Рассказчиком Арсений Александрович Тарковский был фантастически интересным. Ко встрече в переделкинском Доме творчества мы были уже знакомы – я опубликовал рецензию на его книгу в «Новом мире», рецензия ему приглянулась, и спустя срок я был чрезвычайно деликатно попрошен написать вступительную статью к его первому «Избранному».
Дружбой наши отношения назвать было, разумеется, никак нельзя. Ну, кто я? Почти мальчишка, а он – классик, он Мандельштама знал, его Цветаева любила, его Ахматова жаловала своей благосклонностью… Так что я больше помалкивал или кратенько сообщал, кто из появившихся на плаву поэтов заслуживает его интереса, а Арсений Александрович делился воспоминаниями.
Фантастически, повторюсь, интересными. Например, о том, как ему случилось переводить стихи юного Иосифа Джугашвили, но не случилось эти переводы опубликовать.
Он неторопливо говорит, а я весь превращаюсь в слух, чтобы запомнить в точности и донести до жены, донести до друзей – тоже в точности.
Потом я уезжаю, возвращаюсь через полгода, и Арсений Александрович снова рассказывает мне – в точности о том же и в точности так же.
Да и другим моим знакомым, которым посчастливилось обратить на себя внимание Тарковского, он, оказывается, рассказывал не примерно то же, как все мы, а в точности то же и так же.
Теперь в «Знамени» мы называем такого рода устные рассказы «отлившимися в мраморе» [318] .
Я, боже сохрани, никак не сужу большого поэта. Да и как мне судить, если и сам я делюсь сейчас с вами историями, в точности повторяя то, что уже (может быть, даже не раз) слышали мои друзья.
Поздняя осень, а скорее уже и зима 1981-го. Сидим на кухне у Давида Самойлова в компании с Юрием Левитанским. Больше вроде бы нет никого, что редкость. Так как обычно, когда Давид Самойлович наезжал из Пярну в его просторную квартиру набивалась уйма народу, а тут как-то даже пустовато. Поэтому и не в большой комнате, а на кухне. Выпиваем, конечно, но по чуть-чуть. И разговор заходит о приближающемся 60-летии Юрия Давыдовича, о том, дадут ли ему по этому случаю орден [319] или как.
318
«Мы называем такие устные рассказы «отлившимися в мраморе» – «Пластиночки», – припомнила в Фейсбуке Людмила Казарян слово, каким Анна Ахматова обычно называла такие рассказы. «Леонид Григорьевич Григорьян, – прибавила Жанетта Радул, – называл такие повторения «поставить пластинку», и тоже этим пользовался иногда. Особенно когда знал, что ждут от него «мемуаров, историй, баек».
319
Ордена – эти знаки отличия воспринимались многими писателями как своего рода охранная грамота, и, хотя я лично знаю крамольников, развешивавших их по стенам своего домашнего туалета, в советские годы отказался от получения правительственной награды, кажется, один только Владимир Осипович Богомолов.
Юрий Давыдович, внешне обычно невозмутимый, даже флегматичный, но внутренне всегда мятущийся, начинает нервничать: «Ну, что дадут, что дадут? В лучшем случае „Знак Почета“…» [320]
Еще по чуть-чуть, помолчали, коснулись какого-то другого сюжета. И вдруг Давид Самойлович спрашивает: «Юра, ну скажи по-честному ты ее любишь?»
«Кого ее?» – не сразу, скажу по-нынешнему, «врубается» Левитанский. «Советскую власть, естественно, ты любишь или нет?» – не отстает Самойлов. «Терпеть не могу» – ответ однозначен. «Вот, – задумчиво-задумчиво произносит хозяин кухни. – Так почему же ты ждешь, что она тебя будет любить больше, чем ты ее?»
320
«Ну, что дадут, что дадут?» – «Ордена тогда не дали… – прокомментировал эти слова Ю. Левитанского мой фейсбучный читатель Александр Журавель. – А почему хотелось – так ведь советских писателей уже этим „прикормили“. Уже как бы полагалось, тем более фронтовику…»
Женщинам меня, скорее всего, не понять, а вот мужчины наверняка разделят завистливое восхищение героем моего следующего рассказа.
Я о Давиде Самойловиче Самойлове.
Он всегда был отнюдь не прочь выпить, а по вечерам – особенно под хороший разговор – мог принять на грудь вполне изрядно. И пьянел, конечно.
Зато с утра был свеж, как поцелуй ребенка. Умылся, кофейку попил – и за работу. В чем я с несомненной явностью убедился, когда в середине 1980-х приехал в Пярну – отчасти по журналистской надобности, а отчасти и как гость. Так что ночевал я в гостинице, а завтракал, обедал и ужинал, когда застолье приобретало особенно масштабные очертания, у Самойловых дома.
Галина Ивановна, как всякая хорошая жена, с нашим пьянством, конечно, боролась. Но что простодушные женские жалобы и пени супротив мужского упрямства и мужских же хитростей! Подробности пусть уж так останутся в моей памяти, достаточно сказать, что в гостиницу возвращался я, тогда тридцатипятилетний, буквально на автопилоте, а утром едва мог глаза продрать. Какие уж тут думы о судьбах русской поэзии, но и журналистская надобность, и гостеприимство Галины Ивановны неотвратимо влекли меня в дом поэта.