Возникший волею Петра. История Санкт-Петербурга с древних времен до середины XVIII века
Шрифт:
В 80-х годах осужденных на каторжные работы предварительно содержали в Трубецком бастионе Петропавловки. Находились они на общем каторжном положении: в арестантском платье, с ежемесячным бритьем головы. Табака не полагалось, книг тоже. Постель была из войлока с подушкой, набитой соломой. Завтрак для каторжных состоял из кваса вместо чая и двух фунтов хлеба на день. Обед — из горохового супа или щей и каши. Вечером — чай. По просьбе заключенного давали Евангелие.
Мы считаем вполне уместным поместить здесь выдержки из воспоминаний политического заключенного Поливанова как о Трубецком бастионе, так и о равелине. Выдержки мы приводим без сокращения, лишь комбинируя их из разных мест воспоминаний. Начинается описание с того момента, как Поливанов подъезжал к крепости.
«С каждой секундой стена Петропавловской крепости становилась все ближе и ближе, и я с жадностью смотрел в окно кареты, желая запечатлеть в памяти все, что проходило
Мы поехали сначала по направлению к собору, мимо бульварчика и расположенного за ним белого двухэтажного здания, где помещалась какая-то канцелярия; потом мы выехали на площадь, и карета взяла наискось левее, и мы направились к узкому деревянному забору, идущему от крепостной стены или здания, примыкающего к стене, к монетному двору. Через ворота в этом заборе шла дорога в Трубецкой бастион; ворота распахнулись перед нами очень быстро и предупредительно, и мы въехали в узкий переулок, с правой стороны которого шел очень высокий деревянный забор, отделяющий территорию Монетного двора от Трубецкого бастиона, а слева двухэтажное здание, нижние окна которого выходили на тротуар.
Здесь начиналась Екатерининская куртина, в верхнем этаже которой помещался архив в громадных залах. В одной из них часто производятся допросы сидящим в Трубецком бастионе, там же судили Верховным судом Каракозова (1866 г.) и Соловьева (1879). В нижнем этаже находятся одиночные камеры, выходящие окнами на Неву. До постройки тюрьмы Трубецкого бастиона (1868—69) Екатерининская и Невская куртины были обычным местом заключения следственных политических арестантов. Проехав по переулку несколько десятков шагов, карета остановилась у подъезда, ведущего в тюрьму Трубецкого бастиона... На крыльце показался сторож, носивший название присяжного, и махнул рукою. Мы (т.е., Поливанов и сопровождающие его жандармы) поднялись на крыльцо и, пройдя караульную комнату мимо солдат-гвардейцев, куривших цигарки, и их ружей, поставленных в козлы, очутились в большой, мрачной и донельзя грязной комнате. Она слабо освещалась двумя окнами, выходившими в тюремный садик. Нижние стекла этих окон были матовые. В правом переднем углу стоял грязный деревянный стол, а за ним по обеим сторонам угла шла глаголем деревянная же скамейка. У левой стены находилась круглая печь, обитая железом, а далее, в левом углу виднелась узкая дверь, окрашенная в темно-вишневую краску. От этой двери был растянут старый рваный половик...
Тюрьма Трубецкого бастиона имела вид пятиугольника. Четыре стены тюрьмы шли параллельно фасам бастиона, а пятая сторона была занята приемной комнатой и квартирой смотрителя. Помнится, в ней же находится помещение для свиданий через решетку. По остальным четырем идут камеры, восемь номеров по каждой, да еще на четырех углах имеются площадки с изолированными камерами, так что в каждом этаже имеется 36 камер, всего же значит 72. Из коридора у каждой из камеры на высоте аршин двух был прибит железный, окрашенный белою краскою бак для воды, ибо водопровода в камерах не было ... Я прошелся несколько раз по камере и осмотрел ее. Длиною она была, помнится, шагов 8—9 и очень высока. Я только концами пальцев мог достать до краев косого подоконника, самое же окно на высоте не менее, если не более, сажени и давало, как я мог убедиться в этом на следующий день, очень мало света, так как, хотя стекла не были матовые, но стены бастиона были на очень небольшом расстоянии от окна, в которое никогда не мог проникнуть ни один солнечный луч.
Далее во втором этаже, куда меня перевели на третий день, окна были значительно ниже валганга, так что и там было темновато, особенно осенью и зимою. Мебель состояла из железной кровати, прикованной изголовьем к стенке. Ножки этой кровати были вделаны в асфальтовый пол: перед ней было нечто вроде стола, роль которой играл железный лист в осьмушку дюйма толщиной, вделанный в стену у изголовья кровати. Этот стол опирался на две железные полосы, один конец которых вделан наглухо в стену, а другой приклепан к нижней поверхности стола. Кроме этого, было только два предмета: с правой от входа стороны двери кран, а под ним раковина, с левой — неудобоназываемое учреждение с ведром, тоже прикованное к стене (параша). Таким образом, во всей камере не было ни одного предмета, который можно было бы передвинуть с места на место. А потому забраться на окно не было никакой возможности.
В камере была страшная грязь,
сырость, капли воды, сбегавшие с подоконника, образовали к утру целую лужу... Внешняя сторона моей жизни проходила так: утром часов в семь мне приносили ломоть черного хлеба, полотенце, которое затем отбирали, и подметали пол. В 12 часов раздавали обед — омерзительный, нужно сказать. В скоромные дни он состоял из щей или из жиденького манного супа, в котором, по солдатской поговорке «крупинка за крупинкой гонялась с дубинкой», гречневая каша в весьма умеренном количестве, а в постные дни (среда и пятница) из гороха или супа с признаками снетков и каши с постным маслом. В семь часов давали ужин — остатки щей или супа, разбавленные в изобилии кипятком…»А вот описание Алексеевского равелина, находящееся в тех же самых записках: «Пройдя небольшое расстояние по переулку, мы свернули налево в какие-то ворота, которые вели в пролет, очень длинный и очень темный; очевидно, он шел под зданием, примыкавшим к крепостной стене. На пути нам попадались и слева и справа какие-то подъезды, какие-то ворота. Потом тьма сгустилась уже до того, что ничего нельзя было разобрать; мы шли уже сквозь толщу крепостной стены. В конце подворотни мы остановились, и я, несколько освоившись с темнотой, увидел, что нахожусь в нескольких шагах от окованных железом ворот, они распахнулись, и передо мною открылось поле, занесенное снегом, далее какой-то мостик с горевшими на нем двумя фонарями, а за ними небольшой островок с низким одноэтажным зданием. Жандармы подхватили меня и, почти неся на руках, быстро поволокли по направлению к этому мостику.
Выйдя за ворота, я видел направо и налево стены крепости, уходившие во тьму, затем, далее, за полоской земли, окаймлявшей стены, — темную, даже черную поверхность еще не замерзшей Невы, казавшейся, быть может, более темной, чем на самом деле, благодаря снегу, покрывавшему землю. Впереди был мостик, о котором я говорил, а за ним — здание Алексеевского равелина. Близ мостика передо мной мелькнула закрытая до сих пор выступом Трубецкого бастиона набережная противоположного берега Невы или, лучше сказать, ряд фонарей, тянувшихся огненным пунктиром вдоль набережной; но мы идем быстро, жандармы тащат меня чуть ли не на рысях; огни исчезли, мы уже перешли через мостик. Алексеевский равелин совсем уже близко и мрачно смотрит на меня темными окнами, напоминающими пустые глазницы черепа: было заметно сразу, что стекла были матовые. Пройдя шагов 25—30 от крепости, мы остановились перед воротами, в которых была калитка с оконцем, забранным снаружи решеткой из медных прутьев.
Калитка распахнулась, меня ввели в подворотню. Отворивший нам калитку старший унтер-офицер жандармского караула пошел впереди, минуя первое крылечко с правой стороны, которое, как я убедился, вело в караульное помещение, повел нас во второе. Я заметил, что напротив его, по левой стороне подворотни, было точно такое же крылечко с двумя каменными ступеньками. Невдалеке от этих крылечек были другие ворота, точно такие же, как и наружные, которые вели в садик, служивший местом прогулки заключенных. Внутренность коридора, в который мы вошли, поразила меня своей неприглядностью. Этот коридор слабо освещался маленькой керосиновой лампой, поставленной на одном из окон, которые были расположены на левой стене, выходившей в садик. Окна были невелики и находились очень высоко, пожалуй, даже выше среднего человеческого роста. С правой стороны шла сначала глухая стена, потом виднелась белая дверь в углублении стены, запертая засовом, а над ней дощечка с надписью № 4. Дверь следующего номера, пятого, была открыта, и жандармы, все еще не выпускавшие меня из рук, втащили меня туда так быстро, что я успел только бросить беглый взгляд и заметить, что против моей камеры коридор поворачивает под острым углом налево, и что по его правой стороне был расположен ряд камер. Мне удалось увидеть только дверь № 6...
Первое, что меня поразило — это были стены. Мне казалось, что они аршина на полтора, начиная от пола, были обиты черным бархатом, а выше выкрашены в казенный бледно-бланжевый цвет. Для красоты под потолок шла красная полоса в виде бордюра. Я подошел к стене и увидел, что этот бархат был ни что иное, как черно-зеленоватая плесень, покрывавшая бархатным ковром всю нижнюю часть стены; повыше она изменяла цвет на бледно-розовый, далее же — на белый и располагалась уже не таким толстым слоем. Стекла были матовыми и на них лежали черными полосами тени перекладин решетки. Налево от входа весь угол наполняла огромная изразцовая печь, топившаяся из коридора; несколько ближе к двери — деревянное учреждение с ведром. В расстоянии аршина полтора от левой стены стояла деревянная кровать, покрытая ветхим одеялом старомодного рисунка, бывшим некогда белым с красными полосками, но пожелтевшим от времени. У кровати стоял деревянный крашеный стол, ящик из которого был вынут, и такой же стул с высокой спинкой. На столе стояла большая глиняная кружка с водою, жестяная лампочка и коробка шведских спичек.