Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Возвращение в Дамаск
Шрифт:

Улицы Нового города погружались в полумрак, с гор задувал прохладный, спасительный ветер, скоро половина девятого. Де Вриндт мог не спешить, он вовремя войдет в подъезд больницы «Шомре Тора». Горожане, многие с непокрытой головой, многие в черном, исчезали в домах, свет электрических и керосиновых ламп падал из квартир на улицу, нереальный в быстро наступившей ночи. Он увидел впереди подъезд больницы, белый и пока что отчетливый, и внезапно услыхал за спиной чей-то голос: «Смерть предателю». И даже не успел обернуться, как что-то ударило его — раз, и еще, о боже, и еще! — что-то похожее на три резких грохочущих удара в левое плечо, он закричал и упал ничком, неодолимо брошенный на вытянутые вперед руки, с уже гаснущим сознанием.

Он очнулся, словно в зыбком тумане. Скоро? Прямо сейчас? В невообразимое прошлое?

Когда душа человека внезапно отверзается и его захлестывает подсознание, время отпадает от него, и он наполняется непреходящим, выстроенным одно подле другого, извечным. Поскольку же он человек, подчиненный последовательности одного за другим, он скользит, плывет, уносимый прочь, и проживает жизнь в порядке хода времени.

Так что же, он, Ицхак, наконец-то на пути в Дамаск, свершилось его заветное желание еще

раз увидеть дивный город? Значит, он не возвратился в Цфат, где мощная стена окружала гору Хананеев; Элиэзер догнал его, верный слуга с испытующими глазами Эрмина. И на быстрых, как стрелы, верблюдах отца, великого шейха, он мчался в Дамаск. Как звенели колокольцы на шеях светло-коричневых животных! Он, Ицхак бен Авраам, возвращался с чужбины домой. Но то была дорога, ведущая через Галилею, на север, весной. Пастухи стояли возле нее, опершись на свои посохи, а черные их овечки щипали траву вокруг красных анемонов. Из черных шатров бедуинов выходили они, сыны Моава, те, что пастушничали в роще Мамре и под пальмами Иерихона. Да, вокруг него раскинулась земля, дивная Земля обетованная, которую сам Бог избрал и обетовал его отцу, Аврааму, сыну Фарры, рожденному в лунном городе Уре в Халдее и теперь ожидавшему в Дамаске своего сына. Но мимо проносились кряжи Хермона, и снега его граничили с пламенно-синим небом. И он, Ицхак, принесенный в жертву на горе Мориа и ныне излечившийся, возлежал в носилках под сенью занавесей и видел каменных истуканов, какими земледельцы отпугивали птиц небесных. Простил ли он отцу своему, что кровь его окропила гору? Разве не прошел он через множество преображений, от круглорогого овна до некоего де Вриндта, чье имя, впрочем, для него уже почти ничего не значило? Вот они вброд перешли Иордан, там, где он еще ручей, и вокруг расстилались равнины Арама, а они стрелою мчались по дороге, что вела к великим шейхам Дамаска, где стоял лагерем Авраам, сын Фарры, разрушитель идолов. Да, он хотел возвратиться домой, на север, и на север возвращался; нос корабля пустыни стремительно разрезал поток дней и недель. Мимо скользнула деревня явления: вон там шла по дороге белая фигура галилеянина, которому не посылали ни привета, ни взгляда, а у ног его скорчился рабби Савл из Тарса, отступник, тот, что нанесет вождю воинств неисцелимую рану. А вот и ворота, возле которых его в корзине опустили наземь, и сладкие воды Дамаска омывали луга, синие кроны сливовых деревьев, соразмерность мостов. Но и здесь не было Авраама, великого отца; он искал его во дворе мечети, в храме ложных богов, и открылось вокруг него огромное чудо каменного двора, внутренность каменной постройки. Сотни тысяч преклоняли там колена, опускали голову и касались земли, а она ведь была всего лишь женщиной и стерпела, что его, Ицхака, принесли в жертву на ее груди, именуемой Мориа, обрезали, каменным ножом пролили его кровь. Что есть земля как не накрытый стол, женщина, чтобы выйти из нее и бежать от нее, все равно куда? Мать — беловатый холст, из нее ты вылупляешься, но солнце — это отец, великий солнечный бог Ваал, чей дом воздвигнут в том месте, где справа и слева горы, в ложбине низинных земель, в Баальбеке, городе Бааловом. И там, в запустении храма, сидел на престоле Авраам, сын Фарры. Он вновь разбил богов, опрокинул колонны, мощные, толщиною в рост человека. Одна, покосившись, еще прислонялась к уцелевшей стене, шесть еще поднимались к небу подобно шести струнам разбитой арфы. Но позади возвышался он, отец, Авраам, сын Фарры, с бородой цвета огня, от которой исходило солнечное сияние, и с синим смехом в глазах, коим цвет подарило небо, и это он, творец вселенной, невзначай истребил землю, а легионы сущего начертил в пыли, дабы возникли. Четыре реки истекали из его ног, там, где они стояли. Евфрат, и Нил, и Иордан, и Инд или Тигр, он более не помнил. Ему хотелось схорониться от взора отца, но тот уже заметил его, и с кружением в голове он пополз к нему. Еще пахло слегка кровью овна, а он, неуклюжий в детском кафтанчике, тащился к владыке, хотел проползти под аркою ворот, стоявших с незапамятных времен. Но едва он заполз под арку, она рассыпалась, или это он, Ицхак, так страшно разбух? Свод опустился на него, камень сдавил ему бока, руки и ноги зарылись в землю, или она поглотила их, дышать было уже трудно, чернота камня грозила ему, и, словно далекий шум морских волн, в ухо прихлынул смеющийся голос страшного отца, который все сотворил, и все упорядочил, и направил реку времени против него: «Не хочешь ли ты наконец полюбить меня, Ицхак, сын мой, таким, каков я есть?» И упрямый отрок с трудом разжал зубы и выдохнул: «Нет!»

Это «нет» услышали мужчины, когда через несколько секунд после грянувших выстрелов выбежали из ворот и увидели, что Ицхак-Йосеф де Вриндт лежит в крови, заливающей плечи, голову и бедра. Он скончался в тот миг, когда его друг, доктор Глускинос, опустил его на скамью в вестибюле больницы «Шомре Тора».

Глава шестая

Жертва араба

Врач, доктор Глускинос, грузно сидел на низкой скамеечке у ног трупа, две свечи горели в головах. Труп просто лежал на столе, на белом столе, в больничном морге.

Эрмин, до которого наконец-то дошла роковая весть, возвышался под низким сводом как башня, отбрасывая двойную тень на каменный пол и стены. Его взгляд надолго задержался на покойнике.

— Мне бы хотелось сделать маску с этого лица, — сказал он, — в гипсе или вроде того.

Глускинос протестующе мотнул круглой головой:

— Нельзя, по еврейскому обычаю это совершенно недопустимо.

К черту ваши обычаи, разозлился Эрмин. То, что открылось в этом лице, надо сохранить. Что же в нем читалось? Просто возвращение домой. Он выглядел освобожденным, как блудный сын, которому простили все — скитания, упрямство, унижение, общество свиней. Сколько благородства вокруг закрытых глаз, вокруг скул, сколько покоя в чуть приоткрытых губах. Подлинное лицо де Вриндта — вот что это такое. Держа руку покойного в своей — холодную, уже застывшую руку трупа, — Эрмин был совершенно спокоен. В мозгу звучала мелодия, в каждом вздохе, как обычно, когда что-то его захватывало, на сей раз кавалерийский сигнал «сбор!», который в своей энергичной звонкости совсем не подходил к этой минуте. В душе ни малейших сантиментов, он был серьезен и жёсток. Человек живет,

а потом вдруг перестает жить; слишком много всего приписывают этой перемене. Равнодушие Востока к суете жизни на земле куда понятнее, нежели позиция Запада. Эрмин уже слишком проникся возвышенным равнодушием Иерусалима к рождению, болезни, несчастному случаю, смерти, чтобы удар, полученный через маленький гладкий телефон, ощущался долго. Это лицо не должно пропасть без следа. Завтра он вернется и сфотографирует покойного. В остальном его ждала теперь естественная задача — отправить на виселицу того, кто стрелял.

Три выстрела, почти в спину, с очень близкого расстояния; вполне современное, малокалиберное оружие. Завтрашнее вскрытие извлечет из тела две пули, сказал врач. Жаль, чертовски жаль, что снова один из нескольких изощренных умов этого города выбыл или выпал. Он задержался на этих словах; странно, что оба они слились в странном послевкусии… К счастью, здесь есть человек, который привык выполнять свои намерения и намеревался теперь повесить убийцу, все равно когда. У него есть время; под британским флагом убийство не имело срока давности, и за смерть столь замечательного человека, как де Вриндт, можно в случае чего отомстить и через десять лет. Но почему он обратился так далеко в будущее? Пусть нелепое убийство такого интеллектуала наводит на безрадостные мысли о тщетности жизни и духа, — будьте добры, мистер Эрмин, чуть больше внимания! Он коротко повел плечами, одернул пиджак, надел шлем, легкий белый тропический шлем.

— Что вы нашли в его карманах? — спросил он у доктора Глускиноса.

По старинному еврейскому обычаю в знак скорби врач надорвал воротник своего халата. Не вставая со скамеечки, кивнул на предметы, аккуратно разложенные в ряд на выступе стены, в том числе бумажник и кошелек. За ними лежал черный запертый портфель. В свое время он будет открыт.

Сейчас Эрмина интересовало только одно — ключи от квартиры друга. Перво-наперво нельзя допускать туда уборщицу. Эти бабы вечно выбрасывают то, что может стать уликой, и надраивают мебель, когда важно оставить ее в пыли (причем именно в таких случаях). Госпожа Бигелейзен, пухленькая еврейка из Восточной Европы, и ее четверо детей состояли в родстве с рабби Цадоком Зелигманом; стало быть, с нею можно связаться.

Престарелый раввин некоторое время провел, запершись в дальней комнате. Сейчас он вышел, без кровинки в лице, совершенно потухший, черный кафтан спереди разорван. Ему, человеку из священнического рода, законы чистоты воспрещали находиться в одном помещении с трупом. В слезах, стоя у порога, он простился с соратником, которого любил, втайне возлагая на него большие надежды, чем на кого-либо еще в Израиле.

— Все кончено, — простонал он, закрыв руками лицо, — этого не должно было случиться, Вечный отнял у нас святого мужа, мы отвергнуты.

Эрмин немного проводил раввина. Растерянность скорбящего заразительна, а ему она совершенно без надобности. Под мерцающими в вышине звездами он настоятельно попросил старика сегодня же послать кого-нибудь к госпоже Бигелейзен, которая ни в коем случае не должна заходить в квартиру де Вриндта, пока не разрешит полиция.

Рабби Цадок Зелигман выслушал его, молча кивнул. В душе у него все было холодно и мертво. Почему бы и не послать кого-нибудь из учеников к этой женщине? Все равно ведь он разбудит их, чтобы сообщить ужасную весть и вознести к небесам полуночную молитву слезного отчаяния, ибо великий муж пал в Израиле, от руки убийцы… той же еврейской крови. Грядет конец света.

Эрмин повернул обратно и приказал себе: сейчас ты пойдешь спать. Нет смысла хвататься нынче ночью за необдуманные меры. Уж не молодой ли учитель Мансур в ущерб партии и родне исполнил свое намерение? Нет, невероятно. Но одновременно и вполне вероятно, потому что страсти куда сильнее и слепят больше, чем взвешивание выгоды и урона. Эрмин был далек от того, чтобы позволять предрассудкам исказить картину случившегося. (Да и официальных заключений пока что нет.) Есть только подозрение и предположение — и все. Если преступник тем временем пустился в бега, если автомобиль увозил его на север, в Сирию, или на юг, в Египет, на восток, в страну эмира Абдаллаха, или на запад, на корабль, то надо устроить ему сложности на границе: разослать телеграфный циркуляр постам в Кантаре, Яффе, Хайфе, Рас-эн-Накуре и так далее. На ближайшей стоянке он взял такси и проехал в ночную дежурную часть, где распорядился до завтрашнего вечера задерживать всех, за исключением отъезжающих туристов, даже если паспорт и цель поездки не вызывали никаких сомнений. Поднять шум задержанным, конечно, не возбраняется.

Время шло к одиннадцати. Иванов, сказал себе Эрмин, а потом спать. Черкес обходил сегодня ночью кабачки в греческом квартале Никефория, продолжая тщательно и неотступно расследовать ограбление тринадцати автомобилей. Он уже торговался насчет карманных часов из добычи того вечера.

Иванов, неуклюжий, сияющий, сидел за столиком, с виду совершенно пьяный. Только что, к восторгу молодых и старых посетителей в тарбушах и тюрбанах, он сплясал танец своей родины, да так, что напольная плитка трещала под каблуками, а у сыновей здешнего края появился повод презирать варвара, который неприличным образом вскидывает ноги, размахивает руками, а вдобавок требует, чтобы его как персону официальную принимали всерьез. Приход английского эфенди, впрочем, положил конец всеобщему веселью. Плясуну и выпивохе наверняка грозит расправа. Видали, оба вышли за дверь, чтоб не позориться, устраивая нагоняй при всем честном народе.

— Хороший след, — тихонько сказал Иванов уже за дверью. — Здесь обнаружился хороший след.

Эрмин посмотрел на него. Верно, в восемь это было еще самое важное.

— Отлично, — поблагодарил он, — очень интересно. Но тем временем убили мистера де Вриндта, сегодня вечером, около девяти, в центре города, у входа в глускиносовскую больницу. Что ты думаешь по этому поводу?

— Господин, — сказал Иванов, охрипший от множества сигарет, — отдай дело о грабеже кому-нибудь другому; я даже сообщу ему про карманные часы, хотя мое вознаграждение в таком случае уменьшится. Но в этом деле позволь мне быть твоей правой рукой. Между ним и нами будет кровная месть, между всей его семьей и нами, и я снова увижу тебя за работой, как при том грабеже, когда бедуины из Эс-Сальта убили двух немецких туристов. Я чую кровь, — неожиданно закончил он, озираясь по сторонам, будто вокруг лежали трупы, — говорю тебе, господин, много крови прольется, и весьма скоро.

Поделиться с друзьями: