«Врата блаженства»
Шрифт:
Хуррем, полюбовавшись сладко посапывающей дочерью, позволила унести малышку и расплакалась снова. Никто не пришел поинтересоваться не только от султана, но и от валиде. Только евнух сунул нос в комнату, наверняка прислал кизляр-ага. Было больно и обидно, неужели Сулейман и правда вычеркнул ее из своей жизни, как это положено по закону?
– Госпожа, выпейте лекарство, вам не стоит плакать, девочка может это почувствовать.
– Я не буду пить, это вредно для малышки, для молока.
– Вам нельзя кормить ребенка, совсем нельзя, яд уже мог попасть в молоко.
Хуррем
В комнате стояла гнетущая тишина. Никого в гареме, кроме собственных служанок, не интересовала судьба Хуррем Султан, Хасеки Хуррем, всесильной еще вчера Хуррем. Почему? Да потому что не интересовался Повелитель!
В этом дворце, в гареме всё равнялось на него, не присылает султан слугу узнать, как дела, значит, сердит на Хасеки, значит, она уже больше не Хасеки, не милая сердцу. Кисмет, судьба, что поделать, сегодня ты на вершине, а где завтра? В гареме это чувствуется особенно.
Многие приободрились, особенно те одалиски, что в последние месяцы бывали на ложе Повелителя. Может, вспомнит и позовет? А там и до положения икбал недалеко… На Хасеки никто не замахивался, но не потому, что жива прежняя, а потому, что судьба Хуррем слишком ярко показала, как опасно заноситься высоко – падать потом приходится низко.
Хуррем почти похоронили, во всяком случае, открыто обсуждали, отправит ли ее Повелитель в Старый летний дворец, где не так давно отсиживалась после провинности Махидевран, или все же оставит в гареме. Мнения разделились, но никто не желал неудачнице, родившей дочь вместо сына, выздоровления, говорили только о ее несчастной судьбе.
Это не потому, что гарем столь жесток, хотя, конечно, жесток, просто все привыкли к частой смене фавориток, к борьбе за внимание Повелителя, здесь уважали сильных, беспощадных, потому что знали – случись им самим бороться за свое место, не пожалеют никого так же, как не жалеют их самих. Здесь нельзя проиграть, проигрыш равносилен забвению, а это равносильно гибели. Сколько красивых молодых женщин, надоевших или просто провинившихся, было утоплено в водах Босфора, сколько превратилось в старух в полузаброшенном дворце, куда ссылали надоевших и неугодных.
О проигравшей забывали тут же, потому что нельзя терять времени в попытке вернуть себе пошатнувшееся положение или в попытке положение завоевать. Жалеть больную некогда, лить слезы по ее судьбе глупо, всех ждет такое же. Это так и было, следующему султану не нужны наложницы предыдущего, придя к власти, он легко отправлял красавиц или бывших красавиц либо доживать свой век в забвении, либо вообще в дар чиновникам подальше от столицы. Тем вовсе не нужны избалованные красавицы, да и собственные жены не жаловали новеньких, участь подаренных тоже не была завидной.
Время возможностей коротко, терять его даже на жалость, на раздумья о другой нельзя. И хотя в гареме бывала дружба, одна наложница помогала другой, они сбивались в группки, переходили из одной в другую, сплетничали, враждовали группами, но это все забывалось, стоило только мелькнуть надежде завоевать место себе. Стоило
забрезжить такой надежде, как вся старая дружба и вражда забывалась, каждая боролась только за себя, прежних подруг готовы утопить, только чтобы выплыть, показаться повыше самим.Когда много красивых женщин борются за внимание одного-единственного мужчины безо всякой надежды получить кого-то другого, ничего хорошего ждать не стоит. А уж если кому-то главный приз достается надолго, да еще и, по общему мнению, совершенно незаслуженно, тут вообще держись! Чего же, как не злорадства, ждать, когда выскочка получает по заслугам?
О… гарем злорадствовал от души, прикрываясь горестными вздохами о несчастной судьбе роксоланки. Но в каждом вздохе слышалось:
– Так ей и надо!
Она могла не сделать никому ничего плохого, могла, напротив, дарить и дарить подарки, разбрасывать золото горстями, это вызывало бы только бо'льшую зависть, потому что известно: мало дарят и жертвуют от души, много от богатства. Богатство всегда вызывает зависть, а у тех, кто сам мог получить это богатство, тем более.
Гарем наслаждался бедой, болезнью Хуррем и невниманием к ней Повелителя. Так ей и надо! – просто висело в воздухе, слышалось в каждом вздохе, в шелесте, в шуршании шелков, тихих шагах…
Сама Хуррем с трудом приходила в себя. Повелитель так и не прислал никого с поздравлениями по поводу рождения дочери, потому служанки, жалея госпожу, давали ей снотворное, чтобы спала, чтобы не задавала вопросов ни им, ни себе.
А Сулейман сидел в своих покоях, причем не в гареме, а во дворце, закрывшись и не пуская никого, кроме одного из слуг. Он не желал никого видеть и слышать. И во дворце тоже перешептывались, тоже злословили, и там звучало:
– Так ей и надо!
Словно рождение дочери вместо сына было самым страшным преступлением. Казалось, все забыли, что рождены матерями, каждая из которых в свою очередь была вот такой новорожденной девочкой. Но представить себе проклятия со стороны родителей по отношению к их собственным матерям не мог никто.
Повелитель приказал пустить к нему только улема, ученого богослова Махмуда по прозвищу Адил – «законный». Прозвище улем получил не зря, лучше него никто в Османской империи не знал весь свод законов, написанных со дня, когда их вообще начали писать. Зачем султану Махмуд Адил, не знал никто, говорили, что три дня назад он уже призывал к себе улема, но потом почему-то отпустил. А потом началась суета с Хуррем и об улеме просто забыли.
На четвертый день улем пришел снова, помня приказ Повелителя, Махмуда Адила спешно провели к султану в кабинет. Сулейман шагнул навстречу, приветствуя, поцеловал улему руки, пригласил присесть, дождался, пока слуга принесет кальяны и удалится, и только потом поинтересовался:
– С чем вы пришли, уважаемый?
Улем развел руками:
– Боюсь, должен огорчить вас, Повелитель. Сколько ни искал, ничего не нашел. Я перечел заново весь свод законов, но такого нет.
И с удивлением отметил, как посветлело лицо Сулеймана. Султан уточнил: