Врата Лилит
Шрифт:
Когда солнце поднялось достаточно высоко и своими мягкими розовыми нежаркими летним утром лучами осветило одиночную палату, Ганину полегчало. Все это время на его сердце лежало словно какое-то темное покрывало или тяжелый могильный камень, от которого ум его спал, чувства погасли, сознание помутилось, а теперь, когда солнечные лучи упали на лицо Снежи и бледные щеки её, казалось, порозовели, что-то тяжелое отступило от его сердца и ум прояснился. Он услышал, как в больничной роще запели свои вечные гимны природе, рассвету и жизни первые пташки и что-то воздушное и легкое вспорхнуло в палату. Ганин огляделся и увидел маленького воробья, который несколько раз весело чирикнул, деловито усевшись на гардину, показал ему свой маленький розовый язычок, игриво сверкнул глазками-бусинками и - снова улетел. 'Наверное, он меня обнадежил, чтоб я не отчаивался', - подумалось Ганину, и его бледное как полотно лицо с
– Раба Божья Фотинья здесь обретается?
– раздался мелодично-напевный и в то же время сильный мужской голос.
– Нет тут никакой 'Фотиньи', тут Снежана лежит!
– механически ответил Ганин, по-прежнему не оборачиваясь на источник звука.
– Н-у-у-у, 'Снежана' - имя хорошее, славянское, но в месяцеслове оно не значится, а девица крещена под именем 'Фотиния', - мягко, но упорно настоял на своем голос.
– Значит, я все-таки попал туда, куда надо...
Ганина просто возмутила такая навязчивость незнакомца, да и в голове его уже достаточно прояснилась. Он резко повернулся и хотел было ему сказать 'пару ласковых', но - слова сами застряли в глотке, а рот так и остался приоткрытым: перед ним предстал небольшого роста человек, широколицый, румяный, в черной рясе и с такого же цвета кожаным чемоданчиком в руках. У него была белая, коротко стриженная борода, такие же курчавые седые волосы, большие, добрые, но в то же время цепкие и необыкновенно глубокие темно-карие глаза, тонкий аккуратный нос и такие же тонкие губы. От него струился такой заряд радости, бодрости, добра и надежды, прямо как от зажженной свечки - тепло, что Ганин, казалось, просто физически не мог, даже если бы и пожелал этого, сказать ему ничего дурного, хотя 'служителей культа' он, в общем-то, недолюбливал.
А между тем священник достал из своего чемоданчика сложенную в несколько раз золотистую епитрахиль, одел её и подсел к изголовью кровати Снежаны.
– Да-а-а-а-а уж, горемычница ты моя... Крепко одолел тебя супостат, кре-е-е-е-епко!
– покачал он головой и его светлое лицо на миг омрачилось.
– Ну, ничего-ничего... Господь все управит, все управит...
– А вы, молодой человек, жених её штоль?
– неожиданно повернулся к Ганину священник и как-то хитро на него посмотрел.
Ганин смутился и покраснел.
– Жених-жених, вижу...
– а потом, вдруг резко понизив голос, взял ладонь Ганина в свои теплые и мягкие руки и, доверительно взглянув ему прямо в глаза, быстро прошептал.
– Молись-молись, милок, Господь и четверодневного Лазаря с того света воззвал, а тут девица просто очарована... Понимаешь?
– 'Очарована'?
– недоуменно поднял брови Ганин.
– Откуда знаете?
– Да вижу я, не раз сталкивался...
– и священник, как бы невзначай подмигнул Ганину, а потом также внезапно перешел на обычный тон.
– Ну а теперь, мил-человек, давай-ка вставай, помощь твоя нужна. Причастить надо больную, плат подержишь...
Священник вручил Ганину багрово-красный тонкий платок и велел держать его у шеи и у рта Снежаны, а сам, достав из своего чемоданчика маленькую, как бы игрушечную, серебристую чашечку, аккуратно отвинтил от неё крышечку, вооружился такой же маленькой ложечкой и зачерпнул ею из чашечки. В ложечке оказалось немного красной жидкости с какой-то частичкой.
– А теперь, мил-человек, откройте-ка у неё ротик... Вот так... вот так... Ам... Ну вот и все! Слава тебе, Господи!
Потом священник достал какую-то черную книжку с золотым крестом на обложке и бутылочку с кисточкой и стал что-то нараспев читать. Ганин заслушался: голос у священника был на диво мелодичный, музыкальный, а лицо - добрым, как будто бы светящимся изнутри. Когда чтение закончилось, он положил книжку на лицо Снежи текстом вниз, что-то прошептал, а после этого снял книжку и помазал её лицо, шею, грудь, запястья каким-то маслом из бутылочки. Ганин с удивлением отметил, что бледность лица Снежи как рукой сняло и она задышала чаще и ровнее, а на губах у неё даже заиграла легкая улыбка. А священник, между тем, достал ещё один сосуд - теперь уже большую серебристую чашу -, налил туда из пластиковой бутылки немного воды и большой кисточкой окропил ею всю палату, больную и самого Ганина. Тот фыркнул, весь съежился, но стерпел...
– А что это ты, милок, водички так боишься? Она чистая, освященная, крещенская! Бояться её не надо: она всех чертей, злых духов отгоняет, человека защищает, душу оберегает, пить её каждый день надо! Греха одного бояться надо...
– Оставьте мне этой водички, святой отец...
– почти шёпотом проговорил
– Да ради Бога, милок, ради Бога! Только вот не святой я отец, а просто батюшка, отец Николай меня кличут!
– и, широко улыбнувшись, протянул Ганину бутылку, наполненную холодной, бодрящей, свежей, как будто бы только что из родника набранной водой.
– Пользуйся, пей, милок, на здоровье! Я тут недалеко, в селе Глубоком живу, верст эдак в двадцати отсюда... Ганин удивленно посмотрел на странного священника, но тот лишь хитро подмигнул ему в ответ, а потом направился к выходу.
И тут Ганин понял, что он просто физически не может отпустить этого странного человека, от прихода которого у него так посветлело на душе, и снова остаться один на один со своими мрачными как ночь мыслями. Он бросился за ним вслед и у самой двери схватил священника за локоть, а потом, сам ничего не понимая, рухнул на колени и зарыдал, а сквозь рыдания и всхлипы говорил, говорил и говорил - про все: и про портрет, и про жреца, и про смерти, и про Расторгуева, про все... все... все...
– Тише, тише, тише, милок, тише... Вижу, печаль у тебя на сердце великая, мил-человек. Зря ты связался с сатанинским-то этим отродьем, а ведь сам и крещеный, и в храм с бабушкой ходил, мама верующая...
– укоризненно покачал головой отец Николай, точь-в-точь как добрый учитель, сетуя на своего не выполнившего домашнее задание маленького ученика.
– А крестик што выбросил? Э-эх! Что за люди нынче пошли?! Гордые, на себя только и надеются, думают, сами с усами, а ведь по краю пропасти ходят, по канатику, по ниточке, по бритвочке остренькой, и с завязанными глазками притом! Э-хе-хе! Хоть плач, милок, а слезок-то нету, да и некогда плакать-то! Ну, ничего-ничего, все будет хорошо... Што портрет нарисовал, вины твоей тут нету - бесы кого угодно заморочить могут, и святые монахи в прелести-то впадали, а ты - и крестик выбросил, и в храм не ходил, вот ты к ним в лапки-то и попался. А вот што в капище-то бесовском в игрищах их непотребных участвовал - тяжкий это грех... Ну, ничего, ничего, да ты не плач! Господь Он за всех нас на кресте пострадал и не такие грехи Им прощаются! Ты лучше вон как сделай, мой тебе совет, я тебе сейчас грехи-то отпущу, что ты мне тут наговорил, и крестик тебе новый дам, взамен старого, а ты как можно скорей приходи в церковку мою, в Глубокое, исповедайся, причастись, а невесту твою накажи из палаты этой не выводить - я тут все окропил, сила нечистая сюда не пройдет. Как причастишься, как покаешься, так крепко-крепко помолись о рабе Божьей Фотинии, и я тоже... Оживет она, непременно оживет, ибо очарование её Богом тебе в наказание попущено, за грехи твои тяжкие, за грехи...
Батюшка говорил что-то ещё, но Ганин уже его не слушал, хотя и чувствовал, что очень важное что-то он говорил, да вдобавок и не видел ничего - слезы напрочь застилали глаза. Он только ощутил, как его головы коснулась какая-то ткань, чьи-то руки придавили её, а потом ткань была снята и - больше ничего... Лишь чувство колоссального облегчения на душе, да потом какой-то прохладный металлический предмет скользнул змейкой по его шее и груди. А потом, когда Ганин встал, никого рядом уже не было, а дверь была закрыта. Он тихо и облегченно рассмеялся, ничуть не расстроившись, что совершенно забыл, на каком числе 'только не умирай...' он остановился. Вместо этого в памяти всплыло давно забытое 'Отче наш...', которое он заучивал наизусть ещё с баб Машей в детстве, и Ганин с наслаждением три раза громко прочитал молитву, перекрестился и, почувствовав огромную физическую усталость от бессонной ночи, лег на раскладушку и тут же заснул как младенец...
Проснулся Ганин от тонкого детского голоска, резко ударившего в уши:
– Мама, мамочка, мамуля! Проснись, мамуленька! Мама-а-а-а-а-а-а!..
– Тише, тише, Светик, а то дядю разбудишь, он, наверное, и не спал всю ночь, караулил, спаси его Господи! Тише, зая, тише...
– Баб, а когда мамочка проснется? Когда?
– Светик ты мой, Светик-семицветик!
– ответил ей мягкий старческий голос.
– Помнишь, сказку мы с тобой читали, про спящую красавицу, а?
– Ой, баб, помню-помню... Там ещё богатыри и царевич Елисей! Ой, баб, а мамочка что - в сказку попала?
– В сказку... в сказку, зайчик...
– Ой, баб, здорово, я всё поняла! Надо, чтобы маму поцеловал прекрасный принц, Елисей, и тогда она проснется, правда?!
– Правда, правда, Светик! Ты у меня умница, все-все понимаешь...
– раздался чмокающий звук.
Ганин медленно поднялся с раскладушки и, с трудом раскрывая опухшие глаза, увидел сидящую возле кровати Снежаны пожилую женщину, её маму, и чудесную золотоволосую круглолицую девочку с фиалковыми глазами на молочно-белой коже в легком платьице с юбкой-куполом. Она сидела у бабушки на коленях и держала мамину ручку в своих руках.