Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Временное пристанище

Хильбиг Вольфганг

Шрифт:

А потом на лейпцигский адрес прислали куртку из желтой кожи – ее прислала та самая женщина, что стояла сейчас перед Ц. К посылке прилагалась записка: он тогда в Регенсбурге, писала она, был так легко одет. А поскольку грозы бывают и в Лейпциге, не только в городе Регенсбурге (который само имя обязывает к дождям), то пусть он, пожалуйста, примет в подарок куртку. Посылку, судя по штемпелю, отправили уже из Нюрнберга.

– Наконец у меня появилась возможность сказать вам спасибо за куртку, – сказал Ц., – тогда в Нюрнберге у меня это совершенно вылетело в головы. Извините. Я даже не написал вам, не отозвался никак. А ведь куртка пришлась впору.

– В Нюрнберге вы, наверное, и не помнили, кто я такая. А письмо мое было глупое, имя Регенсбург вовсе не от слова «дождь», а вроде как от крепости регента или что-то в этом духе.

– Для меня это тоже новость, – сказал Ц. – Может – сюда?

Они стояли у входа в очередной

ресторанчик, но ей, похоже, опять не нравилось.

– Или туда. – Ц. махнул рукой на другую сторону улицы. – Там вон сразу два. Или даже три…

Он чувствовал ее сопротивление, но возражать она не стала и наконец последовала за ним. Войдя, он сразу сообразил, почему она колебалась: в сумеречном, зияющем пустотой зале – разве что на высоких табуретах дуют пиво два или три субъекта в бесшабашно пестрых рубахах, с ювелирными коллекциями на шеях, руках и в ушах, – в глубине, за стойкой, стоял телевизор; на экране кучка нагих человеческих тел с акробатической ловкостью совокуплялась; сквозь склизкую музыку неслись упоенные причитания участников. Ц. испуганно взглянул: не рванет ли спутница к выходу, но та храбро уселась спиной к экрану, за угловой столик; он занял место напротив. От стойки, шаркая ногами, отделилась женщина… от самых поганых мыслей он, вообще-то, старался себя оберегать, но эту женщину иначе как засаленной испитой старой каргой не назовешь… Она склонилась, просунувшись между их головами, и спросила, осклабившись, чего они желают. Ц. спросил два кофе; когда их принесли, он сразу же расплатился. Женщина, не считая, высыпала мелочь в карман фартука и отошла; Ц. спросил:

– Может, уйдем отсюда?

Когда спутница робко кивнула, он выпил обе чашки и поднялся.

– Извините, – сказал он, когда они вышли на улицу, – я не знал, что так будет.

– Ничего страшного, получилось небезынтересно, – отозвалась она. – Но приходите-ка лучше пить кофе ко мне домой, я ведь вас уже приглашала…

Оказавшись в своей квартире, он попытался припомнить те регенсбургские чтения. Это было почти невозможно: перед глазами была полумгла, туманные водянистые образы, блеклые цветовые пятна неоновых вывесок, сверкание омытых струями автомобилей, витрины за пеленой дождя, сырая одежда клубится паром, забрызганные стекла очков даже в зале, когда он читает, квакая, как квакуша, грязня запинками текст, и хлопки фонтанчиками растекаются в разные стороны. Уже в поезде, по дороге обратно, Запад полностью скрылся из виду – в стекла безостановочно бил дождевой шквал.

– Только смотрите не подхватите крупозное в нашем проклятом капитализме, – говорили ему.

– Неплохая мысль, – отвечал он. – Тогда мне придется сперва подлечиться. Сколько такое обычно длится?

– Мы найдем врачей, если захотите остаться подольше, вам организуют воспаление легких.

Подобные разговоры он вспоминал потом, в Лейпциге; они озаряли Запад особым светом, перед которым меркло даже воспоминание о холодном дожде, что лил весь остаток лета. Была в этих речах теплота и беспечность, которых ему, когда он вернулся в Лейпциг, хронически недоставало.

Лейпцигом владела недвижность, полоса депрессии, как Ц. называл это время; ни одна живая душа не ведала, как выйти из этого состояния. С обеих сторон так называемого железного занавеса стояли атомные ракеты – крохотной доли хватит на уничтожение всего сущего – и таращились друг на друга: между ними – территория возможного взрыва, две Германии. Стороной восточной правила кряжистая фигура, именуемая Черненко, льдисто-сизый покойник с окоченелым лицом, которого время от времени выставляли на Красной площади, где он не шевелясь стоял на трибуне, зажатый между своих генералов; при малейшем движении этого зловещего монумента наверняка раздался бы скрежет и хруст ледяного тороса. Считалось, что он недвижим, поскольку привинчен спиной к деревянным подпоркам. Западным полушарием правил другой раковый больной, казавшийся чуть более подвижным лишь по той причине, что когда-то играл в Голливуде. Однажды Ц. пришлось выступать в университете калифорнийского города Санта-Барбара, и у него создалось впечатление, что этот уже смененный в должности американский президент полностью держал городишко под ногтем. Белесый от зноя, городок лежал кротко и тихо, разве что в гавани да в университете проистекала жизнь. Все остальное, казалось, служило в танковой армии, охраняя располагавшееся неподалеку ранчо, в котором забаррикадировался Рональд Рейган.

Холодная война вымерзла до превращения в вечные льды. Поколения молодых гэдээровских граждан томились одним желанием – сбежать на Запад, а те, что постарше и уже пригнездились, помышляли исключительно о западных марках, за них в мгновение ока доставался любой предмет, любой гарнитур для ванной, любая запчасть или зубной протез;

ни один сантехник, кровельщик или обойщик не соглашался халтурить после рабочего дня за восточные. Запад стал для восточных людей смыслом жизни… и когда это произносилось вслух, то никто уже даже не спорил.

Ц. не относился к числу тех, для кого Запад являлся единственной праведной целью; на первые приглашения он, увиливая как мог, даже ответил отказом. Потом все-таки трижды съездил, всегда ненадолго; единственным страстным желанием были книги, которые в ГДР (даже за западные марки: в сферах духа власть твердой валюты кончалась) для него были недосягаемы. И тут он вдруг получает письмо, и некое академическое учреждение ФРГ предлагает ему стипендию… произошло это почти сразу после того, как цэкашный шкаф-Черненко наконец официально был объявлен мертвым и погребен, а у руля оказался новый кремлевский муж, произносивший речи, звучавшие весьма неожиданно. С этими событиями навсегда связалось в его памяти то письмо из ФРГ; как будто кто-то решил проверить, что в новых речах правда, а что нет. Стипендию посулили большую, на целый год; сейчас апрель, и до ноября у него есть время, чтобы решиться… решиться, хочет ли он год пожить на Западе, да и похлопотать о том, чтобы это осуществилось. Валюту, разумеется, выплатят только на территории ее действия.

Пораскинув мозгами, он согласился, послал письмо, приложил открытку с почтовой маркой; не прошло и десяти дней, как открытка вернулась, снабженная подписями и печатью того западного учреждения. Мысль о том, что печать могли шлепнуть на красную открытку и в Штази, он решил исключить… согласие они получили, у него гора с плеч свалилась. От Моны, своей подруги, в тесноватой, меньше пятидесяти квадратных метров, квартирке которой он жил в Лейпциге, Ц. свой шаг к новой жизни поначалу скрывал. Как скрывал и первые формуляры, всю эту нудную тягомотину, без которой сейчас было не обойтись. Но она, конечно же, быстро расчухала, в чем дело, и возмутилась.

– Ты бросаешь меня одну на целый год!

Она озвучила тот единственный вывод, к которому пришла, наблюдая его коварные происки; Ц. это показалось неубедительным.

– Вот видишь – заявление отклонили, – сказал он, кладя ей под нос письмо из министерства культуры.

– Времени у тебя достаточно, уж как-нибудь да изловчишься. Твой друг, между прочим, ни за что не поехал бы за границу без своей.

Под другом Мона имела в виду писателя Г., жившего по соседству, на Георг-Шварцштрассе; с известных пор отношения их осложнились, чтоб не сказать испортились; Ц. предполагал, что виной тому были его прежние выезды, из-за них между ними и пробежала черная кошка. Друг был женат на своей, но эта бумажная разница не признавалась Моной в качестве аргумента. «Ты считаешь, мы должны пожениться, чтобы нам дали семейную визу?» – крутилось на языке. Но он удержался. На подобное предложение руки и сердца Мона могла бы ответить согласием.

Г. полагал, что в проводимом политикой силы спектакле, в этой заранее просчитанной игре запретов и привилегий для творческой интеллигенции нельзя участвовать, в противном случае ты неизбежно впадаешь в зависимость от правящей диктатуры; он на этом собаку съел, недаром когда-то сам состоял в этой партии. Наиболее явный способ раздачи слонов – это практика предоставления виз: ими выказывают одобрение и поощряют за благонадежность. Участвуя в этом, ты теряешь связь с чувствами обыкновенных людей, для которых нет привилегий.

В разговоре с одним из обыкновенных людей – бывшим коллегой, которого повстречал, когда навещал мать, – Ц. затронул этот вопрос, и ответ был такой:

– Если тебе предлагают скататься на Запад, а ты не едешь, то ты просто дурак!

Получив из министерства первый отказ, Ц. прислушался к себе, доискиваясь, какие эмоции испытывает по этому поводу. И первой мыслью было: «Не верю!» В первые два раза, что он ездил на Запад, вначале тоже приходил отказ, но после настойчивых напоминаний, при активном содействии пригласившей стороны, визу в последний момент все же давали. А ведь оба раза отказы были составлены куда жестче, чем сейчас. Вернувшись поздно вечером из пивной, он сидел на крохотной Мониной кухне, вчитываясь в краткое категоричное послание и силясь найти в неутешительных строчках, пришедших из самого центра чиновничьей власти, хоть какое-то указание, которое поддавалось бы истолкованию в его пользу. Отказ был монолитен, обоснования не содержал, запятые стояли, где нужно… и все же в письме как будто сквозила минимальная, неподвластная логике неуверенность. Возможно, это объяснялось тем, что с замом, из чьей приемной пришел отказ, ему довелось познакомиться… тут он, положим, хватил через край, они не знакомы, просто однажды, по случаю прежних его заявлений, имели беседу, но с тех пор министр уже не казался ему непредсказуемым монстром.

Поделиться с друзьями: