Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Временное пристанище

Хильбиг Вольфганг

Шрифт:

Ц. прикидывал, насколько серьезна опасность, таящаяся в этом разговоре; потом, помедлив, сказал:

– Кажется, я просто трусил… и сказать тебе – тоже трусил. После того как ты порвала с Герхардом, я чувствовал, что обязан… что меня торопят сделать так же.

– Я тебя не торопила, я ни словом ни заикнулась.

– Да, это правда…

– Но ведь ты же говорил, что сделал это… чуть не плакал от боли расставания!

– Быть того не может! Неужто плакал?!

– Ты довольно убедительно пересказал, как вы расставались. И я, конечно, попалась на твою удочку, у тебя был такой потрясенный вид, все было очень правдоподобно. Ты чуть не прослезился… пара слезинок уж точно скатилась…

Ц. молчал.

– А ведь можно объяснить все и по-другому, – сказала Гедда. – Просто ты удерживал за собой тыл на случай возвращения. Ты

ведь так и не решил, что будешь делать, когда виза кончится. Может, уйдешь от меня и прямиком – к Моне. Сохранял для себя и такую возможность. Очень практично…

– Но теперь ты решила за меня, – сказал Ц. – Теперь я точно остаюсь…

– Неужели ты думаешь, что я еще придаю этому значение?

– Я не знаю…

– Ты полгода морочил мне голову, обманывал почти беспрерывно…

– Я не хотел тебя обманывать!

– Мне все равно, возвращаешься ты в Лейпциг или нет. Мне безразлично, что ты решишь. Останешься или уедешь. Я и без тебя справлюсь… – Теперь уже в Геддиных глазах стояли слезы.

Ц. в ужасе схватил было ее руку, но она ударила его по пальцам.

– Решение принято, – сказал он. – Я остаюсь. Рада ты этому или нет. Я и без тебя все равно бы остался. В ГДР мне уже не жизнь…

– А то, что у тебя здесь, ты называешь жизнью?

– Мне все равно, как это называется.

– Вот и мне тоже становится все равно. Уже стало все равно! – сказала Гедда. – Я предпочла бы закончить этот разговор.

Перед уходом он попытался обнять Гедду, но она не позволила. Придя домой, он снова набрал ее номер: на февраль и март он подписал три договора на чтения, и все в городах ФРГ. Разве это не доказывает того, что у него никогда и в мыслях не было возвращаться?

– Может, ты просто забыл, где собираешься быть в это время, – отозвалась Гедда.

Он сказал правду: на февраль и март были запланированы чтения, числа значились в календаре; об обеих датах он договаривался осенью, о визовом рубеже даже не вспомнил. В почте, сложенной стопкой на кухонном столе, оказалось письмо из одного американского университета: в середине апреля его приглашали в США с докладом и чтениями; он тотчас сел за машинку и ответил согласием. Он вовсе не был уверен, что хочет в Америку, насколько он себя знает, его скорее страшат подобные мероприятия – но хотелось закрепиться, иметь обязательства, удерживающие на Западе. Вблизи от Гедды…

Неужели он и впрямь такой лгун, каким сейчас выглядит? Он сидел в своем «кабинете» за столом, служившим ему письменным; во дворе под окном переругивались гончие соседского мясника. Песье отродье завывало пронзительно, словно свора Церберов; они грызлись и визжали, уже неспособные сторожить врата адовы. Не выдержав визга, Ц. спустился на улицу… Неужели же он и впрямь лгун? Он сидел на одной из скамеек, расставленных вкруг площади; моросило мелким дождем, зарядившим с самого начала декабря; в гравии под ногами как будто шелестела пивной пеной жидкая атмосфера. То и дело его сотрясали приступы хохота. Выставив ладонь лодочкой, он прикрывал сигарету от сырости, стекавшей грязными струйками по лицу; сверху перекатывались невидимые застоявшиеся небеса, бесстыдно исходили мочой зараженные тучи…

Хотеть любить… и не уметь, разве не от этого неизбежно превращаешься в хронического лгуна? Отчаянно лицедействовать, разыгрывая любовь, ни на секунду не забывая, что не наделен этой способностью? Не уметь любить – и все-таки прирастать к женщине всеми фибрами, тем самым мужчина становится живым воплощением лжи. Он целиком составлен из лжи и при этом знает, что без женщины, которую любит такой жалкой любовью, умрет…

Он снова сотрясся в приступе хохота; заметив, что напротив стоит в обнимку под зонтиком парочка, попытался взять себя в руки. Совсем юная парочка, они целовались, загораживаясь от него зонтиком. Он отвел глаза: пожалуй, в сцене было что-то пошловатое – и стал смотреть в другую сторону. – Когда это было с ним в первый раз? Определенно ему шло уже к тридцати; бывшие однокашники давно толкали перед собой по городу детские колясочки. Он же годами забивался в углы, в норы, все пытался писать с вечным страхом в затылке: как бы кто не подглядел. И чуть ли не каждый день занимался спортом, тренировал свое тело, пока оно не стало почти идеальным… нелюбимое тело, никогда не желавшее болеть, объект нарциссической мнительности. Но еще ни разу ни с кем не целовался… при этой мысли накатывал

тупой стыд. Тем самым он лишал себя, понятное дело, всякого экзистенциального смысла. А вдобавок к тому еще и вообразил, будто его тело не желает стареть; оно и не могло стареть – живому трупу стареть не дано! Да, он постоянно носил в себе стыдное чувство, что он жутковатый сомнамбулический труп, постыдный анахронизм: только бы не заметили, что он давно мертв. Вот уже долгие годы он сознавал в глубине души, что продолжать такое существование, вообще говоря, бессмысленно. Зачем жить, если внутри – безвременная пустыня упущенного, которой никогда не пересечь, из которой не выбраться…

Порой он сближался с женщиной, атаковал из своей пустыни, утаскивал в свое берберское житье. Какое-то время – около года, если затянется, – не давал ей роздыху своей ненасытностью, потом пустыня снова брала верх. В каждой женщине он словно искал тот вкус жизни, к которому ни в детстве, ни в отрочестве, ни в те бесконечные годы, что именуют «юностью», ни разу и близко не подошел. Все эти годы казались ему нескончаемой мукой, существованием в заколоченном гробу… снаружи светло, из щелей и трещин веет горьковато-цветущим благоуханием времен года, а вокруг тебя – неподвижный мрак.

С женщинами он впадал в состояние безумной гонки (понимая, что большинство из них это лишь отпугнет): нужно враз нагнать все упущенное; в каждой видел последний шанс победить в борьбе против своей бессмысленности… последний шанс, прежде чем положат на обе лопатки, прежде чем судьба задушит вконец… и в ту же секунду – пасовал. Еще продолжая любить, уже сдавался перед невозможностью любви, подпадая под беспощадный диктат этой невозможности. Ни одной из упущенных любовей не нагнать, все кончено… нельзя же начать жизнь сначала!

И с этим чувством отчаяния он вжимался лицом в женское лоно, силясь отведать настой… настой женского, настой природы, вкус жизни, запах земли. Силясь открыть, познать до конца существо женского сладострастия, испить, поглотить его ток, узнать подлинный запах женщины, чуждый, как атмосфера далекого Млечного Пути. Как можно глубже стараясь проникнуть ртом в ее отверстия, тонкая уздечка за нижним рядом зубов, на которой крепился его слишком короткий язык, постоянно рвалась… все было тщетно, все кончено. В каком-то паническом потерянном вожделении пытался он вычерпать неведомое, эти пресные неотвязные запахи гари, сладковато-горькие жидкости и вещества, загадочные цвета, менявшиеся под наплывами чувств, весь этот организм, что никогда не станет ему доступен. А когда наконец, отпрянув, выныривал из топи между раздвинутых ляжек, со слипшимися волосами, докрасна натертым лицом новорожденного – воды первоначала щиплют глаза, по щекам текут слезы, – то видел расплывчатый, широко разинутый зев, который словно бы смеялся над ним, и то был смех недостижимой свободы…

Он сидел на скамейке весь размокший, когда же наконец от нее оторвался, почудилось, будто тело его расплывается, – дождь превратил его в груду холодного мяса с налипшим слоем отяжелевшего от сырости, пропахшего пивом текстиля. Подойдя к площади Шиллера, он обнаружил, что в Геддиных окнах темно… дело известное: часами ходить в ночи, высматривать освещенное окно. Эти светящиеся прямоугольники на черном заднике ночи издавна были предметом его томления… знать бы, что происходит за ними? Что творилось за освещенными окнами квартиры в городишке М. во времена его детства – он хорошо помнил. Ссоры, вспышки гнева, потасовки, все против всех, с оружием и врукопашную под ор и визг; в конце он всегда бывал тем, кто от пинка летел в угол и против кого все они объединялись. В этих же окнах, куда он заглядывал с улицы, абажуры не раскачивались, стулья и кочерги не взлетали над головами, там царил покой…

Правда, он знал, что зачастую этот покой обманчив. Но знал и то, что в минуту слабости охотно променял бы свое внутреннее состояние на обман. Да и разве в этом столетии без вранья обойдешься?

Он сам, помнится, назвал как-то раз двадцатый век веком вранья. Весь этот век, сказал он Гедде, это один сплошной поезд вранья; в форме вранья, нагруженный враньем, поезд ехал вперед, проезжал, уезжал, ведомый локомотивом, символом правящей власти… и оставшиеся годы этого века будет продолжать ехать так же. Этот поезд стоял на рельсах вранья о прогрессе. И тащил по стране скотские вагоны, набитые людьми, потерявшими человеческий облик, тащил в Освенцим, Воркуту, Майданек, на Магадан под небом паутинной лжи.

Поделиться с друзьями: