Временное пристанище
Шрифт:
Он понуро сидел на булыжниках, медленно припоминая ход событий. Был на пути домой, шел из пивной, по узеньким темным улочкам, которых всегда остерегался, тем более что и путь-то они сокращали весьма незначительно; выпито было много, очень много; он шел нетвердой походкой, держался середины улицы. Сквозь туман в мозгу раздался топот быстрых шагов, за ним гнались двое, может, трое, он не успел ничего толком понять, как грохнул удар по затылку. Обернулся, замахал кулаками в воздухе, слишком замедленно,
сзади и спереди маячили тени; на череп обрушился град ударов, сбил с ног. Потом он говорил себе, что лег умышленно – чтобы благополучно завершить сюжет.
Было около часу ночи, его день рождения закончился час назад; к двум он наконец добрел до квартиры, встал под ледяной душ. Потом сидел на кухне, голый, дрожащий, курил. Характерно, что рука все еще тянулась к телефону; набирать Геддин номер бессмысленно, он это знал; он пытался весь вечер и оттого все больше сходил с ума…
Прошедший день был днем его рождения, ему стукнуло сорок восемь – не та дата, чтобы как-то особенно праздновать.
Сразу ринулся к телефону и позвонил Гедде; меж тем как из трубки с бесконечной монотонностью несся сигнал «свободно» – пока явно бессмысленную связь не разъединили, – он заметил, что на кухне что-то изменилось. Не отрывая глаз он смотрел на эту перемену, прижимая к виску стрекотавшую трубку, так что уху стало больно: рядом, на спинке второго кухонного стула, висела желтая кожанка…
Он уже несколько лет не носил эту куртку, однажды она оказалась там, на площади Шиллера, и с тех пор пребывала в Геддином платяном шкафу…
И вот она висит здесь, на спинке стула, отбрасывая свой жалкий желтушный отсвет на всю кухню… и почему-то ему вдруг показалось, что от куртки слегка отдает хлороформом…
Он вынул из холодильника початую бутылку водки и залпом опорожнил. В ту же секунду подумал, что ведь еще не проверил почтовый ящик…
Снова набрал Геддин номер, но повесил трубку, не дождавшись сигнала. Действовал как автомат: очень точными, словно управляемыми извне движениями; вытащил из карманов летнего пиджака, который был на нем, все содержимое, надел желтую куртку, набил ее карманы всякой всячиной, которую всегда имел при себе – сигареты, зажигалка, загранпаспорт, очки для чтения, кошелек. Было легкомыслием засунуть кошелек в узкий и тесный боковой карман кожанки – тот почти выпирал наружу…
В пивной он пил с невероятной скоростью пиво и водку. Притулившись к стойке, безостановочно задавал работу человеку на розливе; до закрытия оставалось не более двух часов, внутри бушевала такая тревога, что в ней, как в раскаленном кузнечном горне, каждый новый стакан испарялся с легким шипом, точно капля воды. За спиной чадила и гудела переполненная пивная, разноголосый гомон, силившийся перекрыть дискомузыку, подвывавшую из динамиков, прибавлял нервозности. После каждого второго стакана он шел к телефону, висевшему на стене рядом с дверью в сортир, и набирал Геддин номер. Каждый раз аппарат выплевывал монетки обратно… Что там еще творилось в пивной, было погружено во мрак, всплывали какие-то спутанные, искаженные, зыбкие картинки, в памяти зияли провалы… запомнился только изумленный взгляд бармена, когда Ц., расплачиваясь, бросил на стойку пятидесятимарковую купюру. Только когда добавил еще двадцатку, тот дал ему сдачу…
Позже как будто вспомнилось, что всякий раз, когда он возвращался от телефона к стойке, за дальним столиком рядом с выходом, где сидели сплошь молодые парни, воцарялось молчание; они вроде бы с любопытством пялились на него, когда он, нетвердым шагом, ковылял мимо. А он не обращал внимания…
В кармане брюк обнаружилась сдача: скомканная десятка, все еще влажная от мокрых рук бармена, и несколько пфеннигов. Прихрамывая, он обыскал квартиру в поисках денег, там и сям находилась мелочь, то на подоконнике, то на столе… когда показалось, что на бутыль дешевой сивухи и сигареты денег хватит, он оделся и двинулся к Фридрих-Эбертплатц, где выстроился целый ряд киосков, в которых торговали жареной картошкой и напитками, киосками ведали турки. Одна из этих лавочек всегда открыта до утра, полиция терпит: благодаря этому ясно, где собираются городские бродяги…
Возвращаясь с бутылкой в руках, он снова проигнорировал почтовый ящик. Боялся найти там запасной ключ, который когда-то отдал Гедде…
Большинство так называемых бомжей можно было застать на вокзале, хотя опасностей там было вроде бы больше; но ночью в просторных торговых пассажах под землей теплее, чем у киосков на Фридрих-Эбертплатц. Ц. сидел на ступеньках одной из лестниц и тайком наблюдал за бомжами; в его распоряжении – целая лестница, он к ним не причастен, они его не замечали. Его судьба несравнима с тем, что выпало на их долю: от него просто женщина ушла, только и всего. С иным из этих людей, быть может, тоже когда-то случилось нечто подобное, но потом все так стремительно ухнуло вниз, что первоначальный повод уже и забылся. Они и думать забыли о своем одиночестве, они его не замечали. Большинство составляли здесь мужчины (если не принимать во внимание собак, сворой возившихся у ног), но несколько женщин, как правило, тоже присутствовало. У Ц. кольнуло под сердцем, когда после полуночи они стали готовиться ко сну: двое-трое мужчин уложили немытые, всклокоченные головы женщине на колени, тела растянулись на разостланном картоне. Та прикрыла, как смогла, их головы своими
свисающими под несвежей рубахой грудями; заплывшее от кутежей лицо женщины смеялось, она смолила окурок и посасывала пиво из банки; мужчины, удовлетворенно похрюкивая, задремали. Вокруг этой маленькой группы сомкнулись кольцом все остальные, как можно плотнее, как можно удобнее устроились на твердых каменных ступенях, в щели подлезли псы, и вырос теплый холм неопределенного рода живых существ, замысловатым образом сложившихся вместе. Дыша, хрипя, тихо повизгивая, отдыхали они, и звуки их тел напоминали странное пение, в котором, казалось, была согласована каждая нота. Ц., вот уже который день томившийся бессонницей, почувствовал вдруг что-то вроде зависти… Зависть караулила неустанно, стоило ему завидеть мельчайший намек на человеческое тепло и близость, она тут же хватала его за горло. Устыдившись, он тотчас удрал прочь по пустынным улицам. Обойдя стороной Бургберг, темными боковыми улочками добрался до своего жилья, зорко поглядывая по сторонам: второго нападения, очевидно, можно не опасаться, все, что хотели, они уже взяли…Гораздо больше, чем этих улиц, он боялся своей квартиры, этой натрое разделенной клетки, где он дышал пылью, осаждаемый неутомимым лаем и тявканьем орды вертлявых гончих под окнами. Почему он не послушался Гедды, почему не уехал отсюда давным-давно? Почему не поселился с ней; она столько раз предлагала подыскать совместное жилье…
Борясь с собачьим визгом, он ночи напролет слушал пластинки. Соседи жаловались, на вой окаянных псов они не жаловались; с соседом-мясником все были на дружеской ноге. На днях он отыскал среди уцененного барахла в одной лавочке на Брайте-Гассе первый диск Блюз-бэнда Пола Баттерфилда и сейчас прослушал его раза три или четыре подряд. Первая песня, написанная Ником Грэвенитсом, начиналась словами: I was bom in Chicago, in Nineteen forty-one; она как будто нарочно писалась под Пола Баттерфилда: тот и вправду родился в сорок первом в Чикаго. Баттерфилда уже нет в живых; гитарист – всегда облаченный в элегантные костюмы от Майка Блумфилда – тоже мертв; смерть объяснили злоупотреблением наркотиками и алкоголем. Ц., того же года рождения, что и Баттерфилд, все еще жив…
Если он, конечно не заблуждается, то он все еще жив. Насквозь пропитавшись блюзами, Ц. почувствовал тошноту и спустился на улицу. Вот уже несколько недель подряд тошнота и бешеная тревога накатывали через каждые пару часов. Это бессмысленное беснование; знать бы, приходит оно извне или рождается внутри? Подойдя к площади Шиллера, он увидел, что в Геддиных окнах нет света. Бессмысленно твердить себе, что в это время там не может гореть свет… она уехала, никаких сомнений нет. Исчезла, попросила всех говорить ему, что ее нет… вышла из игры, наверное навсегда! По счастью, все пивные в округе уже закрылись, и вскоре он вновь оказался в своей квартире. Церберы слегка приутихли. Притронуться к шнапсу в холодильнике он не посмел… если сейчас достать бутылку, то он не сможет выплеснуть ее в раковину; вот уже который день это так. В дорожной сумке – две голубые таблетки валиума; располовинить каждую и, если все сложится благополучно, можно спать еще четыре дня…
Все знаки – яснее ясного: желтая куртка на спинке стула, ключ в почтовом ящике, ни слова объяснения, ни прощального письма; самая жирная точка, какую только можно себе вообразить. Целыми днями он висел на телефоне, названивал знакомым: прямо полоумный какой-то, кашляет, задыхается, ну до чего ж зануда; ребра тем временем срослись, опухлины на морде спали. Как только дыхание мало-мальски восстановилось, он рухнул на матрас и прямо среди ночи взревел от боли; плакать не мог, орал, как раненый зверь; чудо, что соседи не натравили полицию. Гедда, похоже, и впрямь никого не уведомила, куда сбежала, все знакомые утверждали, что для них это тоже полнейшая загадка. Вспомнился Мюнхен, вполне возможно, что она там, в последнее время она работала над одним текстом, действие происходило в Мюнхене. Но от мюнхенских друзей тоже было ничего не добиться; Ц. попросил их позвонить Герхарду, они обещали, а потом все не перезванивали. На следующий день сказали, что Герхард тоже ничего не знает.
– Да он не хочет знать! – заорал Ц. в трубку. – Он только так говорит…
– Нет, – возразили они, – судя по голосу, он очень встревожен и обеспокоен…
Женщина с Кобергерштрассе, та, у которой всегда по ночам горел свет, обронила в какой-то момент слово Хаар. Ц. повесил трубку, уселся за кухонный стол и задумался (проворные бестии на заднем дворе выли все пронзительнее): неужели Гедда отправилась в хаарскую клинику… туда, где он сам однажды проходил курс детоксикации. На этот шаг его уговорили тогда ее знакомые. Вспомнились вдруг несколько Геддиных реплик, судя по которым мысль о клинике не была ей чужда. Если уж совсем никак, то всегда, на худой конец, остается психиатрия, сказала она; речь шла о ее навязчивых панических состояниях. Порой эти страхи мучили ее так сильно, что он даже подумывал, не отменить ли ему чтения, чтобы остаться с ней в Нюрнберге, но в последнюю секунду, терзаясь совестью, все-таки уезжал. Под конец она научилась ловко скрывать от него свои страхи, делала вид, что все нормально. «Мои дела лучше, чем ты полагаешь!» Подобные фразы звучат в ушах до сих пор. Вечером накануне чтений – перед женщинами, проходившими арт-терапию, – дело дошло до ссоры: он совсем уже с ней не считается, упрекнула Гедда. – Он мог бы с легкостью отменить это выступление, объяснить отказ днем рождения. Но шестьсот марок оказались важнее. Когда ночью после той ссоры он уходил к себе, ему было тревожно, Гедда, похоже, пребывала в каком-то странном смятении. А вдруг ее страхи вернулись… вдруг она почувствовала, что не сможет быть ночью и назавтра одна?