Время неприкаянных
Шрифт:
Мне хочется ответить ей: история, случившаяся с нами, печальна, но где же ее красота? В двух шагах отсюда умирает женщина, возможно, это Илонка, разве вам недостаточно ее истории? Каждый раз, когда меня терзает сомнение, я закрываю глаза — и вижу отца, склонившегося над моей кроваткой, слышу его серьезный голос: «Во сне тебя ждет большое счастье». Он думает, что это поможет мне заснуть, но я гоню сон: я хочу знать продолжение.
Вкус к историям первым привил мне отец: человек, у которого нет истории, беднее самого последнего бродяги, говорил он мне. С тех пор, стоило мне встретить незнакомца, чужака, безумца, как я просил его рассказать историю. Где-то в закоулках моей памяти один нищий ответил мне: «Поздравляю тебя. Ты знаешь, зачем Господь создал людей? Чтобы они рассказывали истории». Но вдруг нищий ошибался?
— Когда-нибудь, Лили, нужно будет написать историю человека без истории. У нее нет ни начала, ни
Лили с серьезным видом обдумывает только что услышанные слова. Она явно не удовлетворена, поскольку хотела услышать историю. Но к какому сочинению обратиться? К примеру, вот эта история — не от отца ли я узнал ее?
— Расскажу вам, что случилось с Иеремией, мальчиком умным и отзывчивым, хотя, быть может, слишком развитым, не по годам. Он был убежден, что никогда не сумеет прорваться сквозь окружавшее его и поселившееся в нем одиночество. Впервые он понял это, когда увидел на ярмарке еще молодую и проворную женщину, которая выступала в труппе акробатов. Они исполняли свои кульбиты под гигантским куполом, взлетая так высоко, как могут только ангелы, презирающие закон всемирного тяготения. Дети в восторге и в испуге прижимались к своим родителям. Взрослые радостно вопили каждый раз, когда воздушная гимнастка срывалась с трапеции: падение ее казалось неизбежным, но в последнюю секунду она хваталась за руку или за ногу партнера, возникшего словно из другого мира.
В крайнем возбуждении Иеремия вспоминает то, что прочел когда-то в древней мудрой книге: человеку следовало бы в нравственном и духовном смысле уподобить себя акробату — кто теряет осмотрительность, тот рискует расшибиться. Но из другой книги или другого сна Иеремия извлек иной урок, основанный на том же сравнении: помни, человек, что твоя жизнь зависит от людей. Если один из них отвлечется, умрешь ты.
Труппа акробатов задержалась в городке на целую неделю. Они давали два представления в день. Иеремия был на последнем. И на сей раз зрители вопили, только это были крики ужаса. Молодая женщина, которая, возможно, совершила оплошность и которой, конечно, не повезло, протянула руку слишком рано или слишком поздно. Она упала с большой высоты. Мгновение спустя ее тонкое стройное тело корчилось от боли на земле.
Она умерла не сразу. Санитары и врачи доставили ее в больницу. Иеремия стоял у выхода, когда ее уносили. Он успел увидеть окровавленное лицо. И услышать ее последние слова: «Как же мы все одиноки».
Я умолк. История моего отца, но слова не его. И потом, я точно помню: конец он рассказывал иначе. Молодая акробатка не умирала.
— Вот, — говорю я. — Это все.
Она смотрит мне в лицо с решительным видом.
— Это не все. Быть может, все для моей умирающей пациентки, но не для…
Она обрывает себя на полуслове. Я пытаюсь угадать по ее лицу слова, которые она не смеет произнести.
— Вы не акробат, — продолжает докторша. — И я тоже.
Мне хочется ответить ей, что все мы в большей или меньшей степени акробаты, каждый на свой манер, но тут начинается дождь. Докторша встает:
— Вернемся к больной. Если она произносит порой какие-то слова, значит, в состоянии удовлетворить наше любопытство. Я уже говорила вам: к лучшему или к худшему, но возможно все.
В душе своей я отвечаю ей: даже здесь возможно не все.
А вдруг это действительно Илонка?
Эта мысль пронзает меня, как лезвие кинжала. Неужели случай не слеп? И способен к игре воображения, чуть ли не к состраданию? Разве все эти встречи, которые ему приписывают, не доказывают его благодушия, его желания осуществить даже немыслимое? Илонка, никому не известная и никем не узнанная, здесь, в этой больничной палате? Это противоречило бы всем законам правдоподобия. Длинна дорога изгнания от квартиры в Будапеште до больницы в Нью-Йорке. Как удалось Илонке преодолеть ее? И все-таки. В мире жертв жизни и пленников судьбы все может случиться. В ледяной бескрайности сибирского ГУЛАГа разлученные супруги могли обняться на миг, равный вздоху, во время остановки арестантских партий; друзья могли встретиться во время перевода из одной тюрьмы в другую. Через двадцать, через пятьдесят лет после завершения самой жестокой из всех войн люди находят своих близких,
тех, кто сумел выжить в Освенциме и в Треблинке, — такое случалось в Европе, в Израиле, в Америке. Само ли время оказалось милосердным к несчастным, которые были ввергнуты в бедствие звездами и безумием людей? Неужели оно соединяет тех, кого геополитика яростно стремится оторвать друг от друга? Порой и время теряет свои корни, становится безумным, полным противоречий. Великий израильский писатель Самуэль Иосиф Агнон [15] цитирует один из источников Каббалы сефардов, согласно которому История иногда впадает в безумие: тогда один день длится целый месяц, а месяц — день или час… Оказалась ли ее заложницей Илонка? Неужели она сумела восторжествовать над этим безумием? Докторша что-то говорит, но я слушаю ее рассеянно. Поделиться с ней моим открытием? Вряд ли она поймет. Я сказал «открытие»? По сути, это неудачное слово. Поразмыслив над этим, я должен признать, что с первого же посещения больницы сегодня утром у меня возникло предчувствие встречи с венгерской певицей, спасшей мне жизнь. Втайне от себя я постоянно думал об этом — тихий внутренний голос не давал мне покоя и назойливо зудел, повторяя снова и снова: судьба привела тебя сюда, в эту страну, столь далекую от твоей, только для того, чтобы ты увидел воочию женщину, которой обязан своим спасением.15
Шмуэль Йосеф Агнон (прим. верстальщика).
Илонка, чудесная Илонка. В самом деле, я обязан ей всем. Я думаю о ней больше, чем о матери. Я боюсь вспоминать маму — это слишком больно. Боюсь увидеть ее в вагоне для скота. Потом в Биркенау. Боюсь представить ее последние мгновения. Я предпочитаю вспоминать Илонку. Я считал, что она умерла. Но почему тогда она не отвечала на мои письма из Парижа и Нью-Йорка? Если это действительно она, я хочу знать причину. Она ответит мне улыбкой или кивком. Главное, чтобы она услышала меня, чтобы могла видеть меня, трогать, ощущать. Все остальное придет. Она поправится. Мы будем днями и ночами напролет переживать наши воспоминания.
Один образ влечет за собой другой, и вот они уже хлынули волной.
Январь 1945 года. Будапешт наконец освобожден. Осада кончена. Пушки умолкли. Древняя столица, столь чванившаяся некогда своими мостами, дворцами и широкими улицами, теперь в руинах. Нилашисты, коллаборационисты, полицейские исчезли. Целых зданий почти не осталось. Русские солдаты, хмельные от гордости, пьют и поют на пустых улицах, среди развалин: мы живы, черт возьми! Завтра, быть может, они лягут трупами в заснеженной Польше или Австрии. Горожане прячутся, особенно женщины. Илонка прижимает меня к груди. «Что с нами будет, сокровище мое?» Она боится, и я не понимаю почему. «Но ведь для нас война кончилась, разве не так?» Она укачивает меня. От ее нежности мне хочется плакать. «Кончился кошмар, не война». Волосы у нее свисают нечесаными лохмами, она кажется старой и больной. «Я выгляжу некрасивой, — говорит она. — Ведь правда, я некрасивая, уродливая как вошь?» Я горячо возражаю, обнимая ее: «Ты красивая, Илонка, ты самая красивая женщина в мире». Она объясняет мне: сейчас такое время, что женщине опасно быть красивой. Солдаты Красной Армии нехорошо ведут себя по отношению к женщинам, поэтому лучше выглядеть старой, уродливой, отталкивающей. «Ты никогда не будешь отталкивающей». — «Не для тебя, мой большой мальчик. Для них». — «Но ведь они наши друзья, — говорю я. — Они прогнали немцев и их сообщников! Евреи могут теперь без страха называть себя евреями. Почему тебя пугают эти славные русские солдаты?» Илонка пытается улыбнуться. «Так ведь я не еврейка». — «Не бойся, — шепчу я ей на ухо. — Я сумею тебя защитить, вот увидишь».
Невероятно, но правда: я защитил ее. Именно так, совсем маленький еврейский мальчик, каким я был тогда, защитил знаменитую певицу, звезду, о которой мечтали новые всесильные хозяева Будапешта, да, я спас Илонку от унижения и боли.
Я вновь вижу нас: мы стоим, взявшись за руки, в очереди перед булочной. Она движется медленно. Холодно и пасмурно. Грязь, черный снег на развалинах. Внезапно появляется русский солдат и хватает Илонку за локоть.
— Эй ты, пошли! — вопит он ей в лицо.
Он повторяет эти слова, единственные, которые знает по-венгерски. Он пьян. От него воняет. Илонка отбивается. А я цепляюсь за нее с криком:
— Нет, она моя!
Люди в очереди смотрят на нас, но притворяются, будто ничего не видят. К счастью, вышедший из дома офицер приходит нам на помощь. Пристыженный пьянчуга ретируется. Офицер протягивает мне кусок хлеба и на ломаном немецком ругает тех, кто стоял рядом:
— Трусы, вот вы кто! Мальчишка вступается за честь женщины, а вы глазеете и ничего не делаете. Меня от вас тошнит!