Время неприкаянных
Шрифт:
И он ведет нас прямо в булочную. Люди недовольны, они злятся, но не смеют показать это. Я же очень горд. Я защитил Илонку. Я сдержал слово.
Я вновь вижу нас через две или три недели: мы лежим в постели. Еще рано. Мы спали плохо. В комнате ледяной холод. Поверх пижамы я надел три рубашки, но все мое тело сотрясает дрожь. Завернувшись в одеяла, мы слушаем, как ветер сносит дырявые крыши и голые деревья с обугленными ветвями. Внезапно доносятся необычные звуки: тяжелые шаги на лестнице, вернее, на том, что от нее осталось. Кто-то барабанит в дверь. Мы затаили дыхание: если мы не ответим, они, быть может, уйдут. Они подумают, что здесь никого нет. Однако стук усиливается. И под этими ударами
— Мы знаем, кто вы. Илонка Андраши, певица кабаре. Вы сотрудничали с вражеским режимом. Мы вас арестуем. Следуйте за нами.
Илонка не протестует. Мне она не сказала, но сама ожидала, что за ней придут, что ей придется плохо. Она одета, поэтому встает без стеснения. И только показывает пальцем на меня.
— А малыш, кто о нем позаботится?
Штатский поворачивается ко мне:
— Ты кто?
Я отвечаю, стараясь сдержать слезы:
— Вы ошибаетесь, она хорошая. Она ничего дурного не сделала. Наоборот, она боролась с немцами и нилашистами!
— Помолчи, мальчуган, — говорит один из венгерских офицеров, невысокий и коренастый. — Тебя не спрашивали, что ты думаешь о тварях, которые ублажали убийц нашей родины. Мы хотим знать, кто ты.
— Меня зовут Пе… Нет, Гамлиэль. Меня зовут Гамлиэль Фридман. Я еврей. Это Илонка спасла меня.
Тощий штатский обрывает меня:
— Ты врешь! Она спала со всеми фашистами, она на них работала! А ты, ублюдок, никакой не еврей, ты ее отродье!
— Нет, я еврей! Я еврей, говорю вам! Мои родители евреи! И я тоже!
Я чувствую, что сейчас разрыдаюсь, но стараюсь сдержать слезы. Штатский и офицеры о чем-то спорят вполголоса. Илонка начинает плакать. Я уже предвижу катастрофу. Нас разлучат. Что с ней сделают? И что будет со мной? Где и с кем ожидать мне возвращения родителей? Я готовлюсь спрыгнуть с постели, умолять их увести меня вместе с Илонкой. В тюрьму, куда угодно. Я буду делить с ней камеру и страдания. Я хочу, чтобы со мной было то же самое, что с ней. Все это время русский офицер рассматривает меня с явным интересом. Подойдя к кровати, он говорит мне что-то на своем языке.
— Не понимаю по-русски, — говорю я.
— А по-немецки?
— Немецкий я знаю лучше.
— Хорошо. Поговорим по-немецки. Ты сказал, что ты еврей. Где твои родители?
Я отвечаю ему, что жду их. Их депортировали, но они вернутся. Он переходит на другой язык:
— Ты говоришь на идише?
— Да, немного.
Внезапно он весь подбирается:
— Раз ты еврей, вернее, утверждаешь, что еврей, докажи мне это. Что тебе известно об иудаизме?
Вероятно, на лице моем отразилось изумление: он догадывается, что я не понимаю вопроса. И формулирует его иначе:
— Какая молитва самая важная для еврея?
От испуга я уже готов прочесть «Отче наш» — молитву, которую Илонка столько раз заставляла меня повторять. К счастью, я успеваю опомниться, хотя по-прежнему не понимаю, отчего русский спрашивает меня об этом.
— Шма, Исраэль, — говорю я. — «Слушай, Израиль: Господь, Бог наш, Господь един есть».
— Хорошо, очень хорошо. А что такое Рош-Хашана?
— Новый год.
— А Йом-Кипур?
— День
Великого Прощения. Нужно молиться Господу, чтобы нас внесли в Книгу Жизни.— И ты хорошо молился в этом году?
Да, я молился, много молился, но один и безмолвно. Внезапно я вспоминаю, почему и за кого я молился. За маму и за отца. Я умолял Господа защитить их, позволить им вернуться, пусть даже больными, как можно скорее. По щеке моей скатывается слеза, затем другая. Они обжигают. Русский офицер склоняется ко мне и рукавом вытирает мне лицо. Он отдает приказ, который явно очень не нравится тощему и коренастому. Выпрямившись, он повторяет приказ. Второму венгерскому офицеру этого достаточно: он делает знак своим подчиниться и уйти. Русский офицер садится на разобранную кровать и велит мне сесть рядом.
— Я еврей, — говорит он нам. — Из Киева. Я убил много немцев и буду убивать еще, чтобы они расплатились за преступления, совершенные против нашего народа.
Он умолкает, и Илонка пользуется этим. На своем ужасном немецком она извиняется перед ним, что не может ничего ему предложить, так как…
Он прерывает ее:
— Я принесу вам провизию и уголь потом. Сначала расскажите мне, кто вы и чем занимаетесь…
Тогда мы начинаем рассказывать. О моем отце, о моей матери. О фашистском терроре. О жестокости нилашистов. Об облавах. Долгих ночных ожиданиях. Вечерах в кабаре. О самоотверженности Илонки, согласившейся приютить меня. Два часа прошли, а мы все еще не кончили свой рассказ. Но русский офицер встает и говорит нам:
— Я должен вернуться в генеральный штаб. Днем я принесу все, что нужно. Перед дверью я поставлю солдата, который будет вас охранять.
Он сдержал слово. Принес нам хлеб, сахар, уголь, масло и две шубы — все это было реквизировано в роскошных домах, где всего месяц назад жили фашистские главари. Илонка целует меня в его присутствии и прижимает к груди.
— Спасибо, малыш. Ты защитил меня.
А меня, кто меня защитил? Мой отец? Моя молитва?
Русский офицер, капитан Толя, так его звали, стал заходить постоянно. Благодаря ему условия жизни Илонки и Гамлиэля улучшились: они находили их даже роскошными. В их скромной квартире теперь можно было жить. Тепло. Еды вдоволь. Главное же, защита. Илонка получила официальный документ и могла теперь не бояться доносов. Она поступила на работу в заведение, сходное с кабаре, где русские офицеры и венгерские коммунисты дружно пили за Красную Армию, распевали песни и отплясывали до утра. Если же какой-нибудь захмелевший командир начинал заигрывать, ей достаточно было назвать имя своего друга, и нахал мгновенно терял пыл.
Толя в кабаре бывал редко, предпочитая проводить вечера с Гамлиэлем. Он научил его играть в шахматы и решил прежде всего внушить ему идеалы коммунизма. Рассказывал о Сталине, величайшем гении века, если не всех веков, Верховном вожде, Великом учителе нескольких поколений революционеров, который прозревает все, знает все и даже больше, который может разбудить ночью того или иного поэта с единственной целью обсудить с ним его творчество.
— Но ты говоришь о нем так, как будто он Бог, — сказал ошеломленный Гамлиэль.
— Бога нет, — сухо ответил Толя. — Отныне ты не должен взывать к нему.
Гамлиэль не понимал:
— А мои молитвы? Те, которым научил меня отец? И ты тоже их знаешь, ведь ты…
— Да, я их знаю, — признал Толя. — Когда я был маленьким, меня научили куче дурацких вещей. Я вырос. Ты тоже вырастешь.
Гамлиэль не заговаривал больше о Боге, но вечером, перед тем как лечь спать, вспоминал родителей и их молитвы.
Через несколько месяцев Толя вернулся в Киев, где демобилизовался. Никаких вестей от него больше не приходило.