Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Потому я и нахожусь в оппозиции.

— Потому ты и должен быть человеком веры.

И снова молчание.

— Ты думаешь, я в бога мало верю? — спросил Вукашин.

— Ты в себя мало веришь. Поэтому ты столь и озабочен.

— Уж не думаешь ли ты, генерал, будто я боюсь за свою собственную участь? Спасибо, Луиза. Пусть кофе чуть остынет.

— Этого я не думаю, Вукашин. Но скажу тебе откровенно, я не люблю и не понимаю такую заботу о народе, как твоя. Заботятся о детях, о семье, о друзьях. А остальное… Исполняют свой долг. Делают то, что должны делать.

Он умолк. Автомобиль фырча остановился у подъезда.

— Ты ничего не сказал о моем участии в правительстве. Пашич вылезает из кожи вон, желая создать кабинет национального согласия.

Луиза, извлекая из духовки курицу и заворачивая ее в бумагу, прислушивалась к их разговору.

— Не знаю, Вукашин, что тебе сказать о твоем участии в правительстве. Мое мнение ты знаешь: министр должен быть честен, а оппозиционер — разумен. Не будь сейчас войны, я бы

хотел, чтоб ты всегда был в оппозиции. Но теперь все обстоит иначе.

В комнату вошел адъютант и сообщил, что машина престолонаследника у подъезда и можно ехать.

— Скажи вестовому, пусть вынесет вещи. Анджа, подойди к папе. Посиди у меня.

Бросив кошку, девочка обняла отца. Они нашептывали друг другу, как опять будут укладываться спать, одни, без мамы, когда он вернется. Луиза, украдкой вытирая слезы, отдала солдатский сундучок вестовому. Вукашин сгорбился, упершись руками в колени.

— Если ты не сумеешь спасти Первую армию и остановить наступление швабов, я тоже считаю — Сербии конец.

— Не жди, пожалуйста, от меня чудес! — Мишич повысил голос. — Я могу только сосредоточить волю людей на их стремлении к жизни. Я организую защиту своего. Я служу ради жизни. Как могу и умею.

— Слишком скромно для тебя сегодня, генерал. — Вукашин погасил сигарету и выпил кофе.

— Что поделаешь! Труд — так я это воспринимаю. Мой долг. Лично мне война отвратительна, Вукашин. Более отвратительна, чем самым громким пацифистам. Ради победы я не воюю. Ради славы и того менее. Я делаю дело ради жизни. Ради существования. — Девочка соскочила с его коленей и ушла в комнату к матери. Нахмурившись, Мишич продолжал, будто споря: — Другие, посильнее меня, определили, что мой труд во имя жизни будет кровавый и тяжкий, каков он и есть. Если б жизни можно было служить, собирая желуди, я повел бы свою армию собирать желуди. И чувствовал бы себя более порядочным и более важным, командуя армией сборщиков желудей. Однако Франц Иосиф и мой непосредственный противник генерал-фельдцегмейстер Оскар Потиорек осыпают Сербию не желудями, а шрапнелью и пулями. И снарядами, которые будут потяжелее наших свиней.

В комнату опять вошла девочка, в руках она держала яблоки; засунув их ему в карман, она забралась на колени и принялась пальчиком ковырять погоны.

— Да, да. Если человек думает так, как ты, Живоин, у него воистину есть право отдавать любой приказ. С чистой совестью. А в истории люди и народы более всего терпели от совестливых руководителей. — Словно испугавшись собственных слов, Вукашин быстро выпрямился. — Прости мне эти мысли. 

— На войне, Вукашин, надо обладать твердой верой. В бога и в себя самого в равной мере. В себя — чтобы уметь долго терпеть, а в бога — чтобы не делать того, в чем порядочные люди раскаиваются. Потому что война гораздо больше позорит людей, чем их убивает. — Он произнес это укоризненным тоном, отчетливо выговаривая слова, словно диктовал адъютанту.

Вукашин встал и снял с вешалки пелерину и шляпу.

— Давай простимся, генерал. Побудь с нею еще мгновение… — Голос у него оборвался.

Генерал Мишич нежно опустил с коленей девочку и подошел к Вукашину.

— Если в мое отсутствие, — произнес он негромко, — Луизе и детям понадобится дружеская помощь, я хочу, чтобы ты знал: я рассчитываю на тебя. Ни на кого другого. Если я не вернусь, то как-нибудь выплатите по моим проклятым векселям. Продайте вещи, но оплатите их в любом случае.

— О каких долгах ты сейчас говоришь! Плюнь ты на векселя, пожалуйста. Если погибнет Первая армия, погибнут и сербские банки.

— Не погибнут ни Первая армия, ни банки. Но мое имя может быть опозорено. Ты знаешь, для меня в жизни ничего не было тяжелее долгов. Ничто так меня не угнетало и не унижало, как векселя.

— Если об этом нужно говорить, то будь спокоен. Луиза может рассчитывать на меня, как на брата. И ты тоже, всегда, Живоин. Прощай, генерал!

Они долго жали друг другу руки. Потом Вукашин вышел и медленно побрел по мостовой, мимо хризантем. И шагал все медленнее и тяжелее; в кармане у него лежало письмо Пашича, которое Иван должен был передать командиру своего полка в армии Мишича. А он промолчал об этом письме. И теперь стоял в раздумье: куда его девать? По какой улице и по какой дороге сегодня и ближайшей ночью идти, изнемогая под тяжестью голубого конверта Пашича с грифом Верховного командования?

Во дворах Крагуеваца горько пахло хризантемами и похоронами. У подъезда, на улице, фырчал автомобиль; он ждал командующего Первой армией; командира его сына.

3

Под сумеречным, замешанным на облаках лунным светом возвращалась домой Наталия Думович, медленно ступала по загустевшей грязи, останавливалась при звуках рыданий и поскорей обходила их садами и огородами, чтобы хоть сегодня вечером не знать, кто из ее ровесников и соседей никогда больше не возвратится в Прерово. Потому что в сумерках сельские старосты читали новые списки погибших и раненых. Одной рукой она волочила палку для обороны от собак, а другой прижимала сумку с чистой тетрадкой, конвертами, марками, карандашами. Она возвращалась из Шливова, где с самого полудня писала письма на фронт и читала письма солдат, адресованные женам и матерям. Переполняют ее душу их слова, сказанные под карандаш обрывающимися от рыданий голосами, вздохи или сокрушенное молчание над бумагой,

испещренной ее крупными буквами. Слова гудят, точно пчелы, смешиваются, исчезают, появляются вновь; у всех у них есть глаза, губы, свое выражение; каждое отчетливо звучит, тянет за собой свой вздох, как пчела тянет свое жужжание. Солдатские письма все кажутся ей забрызганными грязью, мокрыми, холодными; между их строками зияет бесконечное страдание; буквы только что не взрываются от горя и отчаяния. Начальные слова по обыкновению выписаны крупными буквами, а подписи словно второпях, наспех выведены перед бегством, или солдат, мучаясь, считал их ненужными и для себя, и для тех, кому писал. А ведь как раз в эти закорючки всматривались неграмотные матери, просили пальцем показать им подпись, долго и пристально всматривались в каракули, должно быть, стремясь угадать то чувство, с каким выводила свое имя сыновья рука, а потом отходили, сжав губы, очевидно несчастные от того, что этот узор ничем не был похож на их сына. Слова, размытые каплями дождя или слезами, особенно притягивали их внимание: вглядывались в них, словно пытаясь увидеть конец войны; отцы и деды — те дольше всматривались в конверты и адреса, словно удивляясь тому, как вообще этой бумажке под дождями и бурями, из неведомой дали удалось добраться до них. Жены мужьям высказывали свои печали и чередом перечисляли свои мучения; матери сыновьям — придуманные радости и слова утешения; отцы делились жизненным опытом и особенно предостерегали против непослушания начальству; деды делились домашними заботами, новостями из хлева и конюшни, изредка шутили. И так от одного дома к другому; люди поджидали ее, встречали, усаживали к очагу или на самый порог дома, угощали виноградом, яблоками, сладким вином, ласково и робко касались ее своими огрубелыми, негнущимися пальцами. И когда стемнело и она отправилась домой через поля и сады, одиноко шагая от Шливова в Прерово, окруженная плачем и лаем, ее охватило такое чувство, будто у нее целый батальон мужей, целый батальон сыновей, целый батальон братьев, И даже мысли о Богдане, попытки вслух повторять его письма не освобождали ее, нет, и сейчас по пути в Прерово не освобождали от роя слов, прочитанных и написанных сегодня.

А впереди и вокруг — из мрака хлевов и конюшен, возле тупых царапин света, сквозь голые кроны слив и яблонь — видит она огонь очагов в открытые двери и слышит рыдания и непрекращающийся плач. Когда она, держась за жердь, перелезала через забор, ее заставил замереть вопль мужчины: «Ой, горе, сынок!» Голос донесся из сада Ачима. Под ногой хрустнула лесина, ждала: погиб Адам? Стало тяжко: и почему она не ответила на его письмо! Пусть оно глупое и любовное. Ей было жалко огорчать его, а обрадовать тем, чего он желал, не могла. Надо было б ему ответить. Адам был первой ее девичьей тревогой, первой пестрой и печальной бессонницей, первым побежденным желанием. Она напряженно вслушивалась и не узнавала голоса мужчины, оплакивавшего сына или внука. Соскочила с забора, кинулась мимо садов и сеновалов, отбиваясь от неугомонных собак, где палкой, где ласковыми словами.

Остановилась перед зданием школы — своим домом; в окне горел свет, виднелась фигура отца; и сегодня на партах, где сидели ребята, зажигает он свечи в память о погибших учениках. Не любила она этот отцовский ритуал. Точно так же ей неприятно и невыносимо его поведение с тех пор, как началась война; в первый день за трапезой, простоволосый, какой-то перепуганный и непонятно отчего торжественный, он возвестил: «Чтоб в моем доме не слышались ни песни, ни смех. И не свистеть на дворе, пока Сербия воюет». И от самого момента объявления мобилизации он каждое утро, без нужды и слишком рано, будил ее с сестрами, хлопал дверьми, кричал: «Вы чего не встаете, постыдились бы! Сгниете от сна, а ваши братья в окопах всю ночь глаз не сомкнули», и сам себя презирал и упрекал жену за то, что они «одних баб наплодили», а теперь должны стыдиться сербов, пославших на фронт сыновей. Этими разговорами о том, что они не мужчины и не могут «исполнить свой долг перед родиной», он сокращал обед, мешал ужинать, не позволял присесть, выдумывая для них дела. А стоило ему услыхать чуть громче произнесенное слово, орал: «У меня в доме надо шепотом говорить до конца войны! Слышите, балаболки!»

Наталия с вызовом стучала палкой по стволу акации, но отец не отходил от доски, словно окаменев, глядел на колеблющиеся огоньки на скамьях. Вспомнив, как он их, этих своих учеников, сурово хлестал прутом, заставлял часами стоять голыми коленями на кукурузных зернах, а сейчас столь нелепо оплакивает, она сильнее застучала палкой. Однако даже ее раздраженное покашливание не могло вывести его из оцепенения, и взгляд его не оторвался от горящих свечей.

Это смутило ее, и она на цыпочках миновала школу, неслышно отворила калитку, однако колокольчик дал знать о ее приходе. В освещенном прямоугольнике кухни появилась мать: что-то она скажет? Медленно ступала Наталия по выложенной плиткой дорожке между кустами самшита, касаясь листьев кончиками пальцев, как обычно, наслаждаясь их мягким невнятным шорохом. У матери в руках листок бумаги. Письмо Богдана! Девушка пошла быстрее, отбросив в кусты палку. Мать молча протянула телеграмму. Под лампой Наталия несколько раз прочитала ее и, в растерянности положив на кухонный стол, села на кровать. Что сказать отцу: зачем она едет в Крагуевац? Она поедет, даже если не придется возвращаться в Прерово. Опустив голову и зажав между коленями руки, сидела, раздираемая неясными противоречивыми мыслями.

Поделиться с друзьями: