Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Время воздаяния

Ильин Алексей Игоревич

Шрифт:
* * *

…Она сидела, выделяясь непроницаемой тенью на фоне золотого сияния позднего утра в проеме несуществующей двери, прямо напротив. Когда я заметил ее — чуть проснувшись, еще сквозь ресницы полусомкнутых век — она смотрела куда — то в сторону, повернув голову; в ее профиле было что — то, что заставило меня вздрогнуть и немедленно открыть глаза. Балюстрада, на которой она примостилась, не была высокой — но с топчана, где я спал, подложив под голову правый кулак, мне приходилось глядеть на нее снизу вверх, и, быть может, оттого она казалась большой черной птицей, сидящей на скале. Она повернула ко мне лицо — сходство с птицей ослабло, но не исчезло вовсе — и так же неподвижно и безмолвно стала глядеть на меня. Я понимал, что она смотрит, и чувствовал это, но не видел, и это меня удивляло и немного тревожило — я давно привык видеть все, чего даже и не могло бы видеть ни одно земное существо — а тут взгляд мой уходил, будто в непроницаемую ночную мглу, угасал, будто поглощенный глубиною темной тяжелой воды в холодном омуте. Продолжать эту игру взглядов не имело смысла, и, чтобы рассеять возникшую тревогу, я сполз — как — то неловко — со своего случайного ложа, поднялся на ноги и медленно двинулся к остававшейся

неподвижною фигуре.

Когда я вышел из внутреннего покоя наружу, это ощущение непроницаемой тьмы ее силуэта, будто вырезанного из золотистого фона позади, пропало. На балюстраде, поджав ноги и каким — то образом сохраняя при этом равновесие, сидела женщина — молодая, почти юная — но казавшаяся старше из — за своей худощавости, особенно подчеркнутой смуглою, точно от въевшейся копоти, кожей — сухой, пропыленной и, казалось, ломкой, будто старый пергамент. Вся одежда ее, бедная, довольно ветхая и также пропитанная пылью, когда — то была, вероятно, черною, но от пыли казалась серо — бурой. Я подошел ближе и теперь видел неожиданную гостью с высоты своего роста, а она, подняв ко мне лицо, темными глубокими глазами следила за мною внимательно, без тени страха или смущения, а как будто чего — то ждала.

Так мы смотрели друг на друга несколько времени. Я остановился прямо перед нею, почти нависнув; чем — то она была интересна мне — и это ее внезапное молчаливое появление было странно, да и вся ее внешность пронзительно отличалась от спокойной внешности уроженок этого края, которые никогда не были настолько смуглы, никогда не одевались в черное; она была простоволоса, что местным женщинам ее возраста строго запрещалось обычаем. И уж подавно не было здесь возможно женщине прийти к незнакомому мужчине, спящему, сидеть в его присутствии и глядеть на него вот так — как на равного, открыто, выжидательно и вместе с тем, пожалуй, доверчиво.

Но… главное заключалось в том, что эта странная, дерзкая, по — видимому нищенка была мне будто знакома, будто какая — то смутная тень ее таилась до поры в моей памяти, а теперь показывалась на мгновение, почувствовав близость своей хозяйки, и вновь скрывалась в темной глубине холодного омута, заведшегося в течении моего, до того безупречного рассудка, всё не давая схватить себя и умертвить узнаванием, рассмотреть в подробности и поставить свое высушенное чучело на полку воспоминаний. Потребность и невозможность вспомнить скоро стали почти нестерпимы для меня — никогда и ничего не забывавшего, да и лишенного такого права служением своим — и от этого незнакомка предо мною — все же сама будто тень, в которой бессильно угасал солнечный луч, — сразу и прочно заняла мое внимание, даже впрямь стала казаться равной, я даже ощутил что — то вроде смущения под ее взглядом.

И неожиданно для себя поддавшись, подчинившись этому взгляду, я понял, что все глубже и глубже погружаюсь в глядящие на меня снизу — как бы лишенные зрачков, но в действительности просто очень темные, двумя таинственными колодцами раскрытые на меня — глаза; это ощущение было почти физическим: несмотря на то, что уже поднималась дневная жара, мне стало прохладно, солнечный свет вокруг, казалось, померк и сменился зеленоватыми подводными сумерками, я уже не чувствовал собственного веса, но каждое мое движение затруднилось, будто мне приходилось раздвигать толщу густой темной воды… Смутная догадка начала вызревать в моем, казалось бы, безнадежно отуманенном мозгу, однако я не мог осознать ее полностью, ухватить ее, скользкою рыбой норовящую уйти в подколодную глубину и муть рассудка. Лицо незнакомки стало огромным и уже заполнило все поле моего зрения; колодезный мрак отталкивал меня — посланного, чтобы нести и умножать свет — однако же и манил погрузиться в него, отдохнуть от своего служения, уснуть — быть может, навек… И облик ее стал весь незаметно меняться — из — под смуглости проступил чуть видный румянец, каждая черточка задышала тихим кипением радости, будто смягчились ее худоба и угловатость, обратившись изяществом и хрупкостью.

Мне вдруг почудилось, что она осталась единственной владычицей этого мира, что я сам стал единственным его обитателем — и посему ее подданным — что нас связала неразделимая связь, что мы вместе теперь ответственны за судьбы всего мироздания — без деления его на свет и тень, добро и зло, жар созидающего огня и смертельный холод мертвых и тяжелых волн бесконечного, всё заключающего в себе океана небытия. Морок охватывал меня всего — я уже забыл и служение свое — то, как проходил, обжигая своим словом людские души, я забыл, зачем это было нужно; канули куда — то бесследно и ранние времена, когда я зародился из навеянного ветрами и тяжело перетоптанного уродливыми и жесткими верблюжьими пальцами песка. Я только помнил, как лежал, неподвижный своим каменным телом, и так же теперь мне всего только и было нужно — не двигаться никуда, оставаться здесь — подле нее, ее колен, ее подтянутых под себя босых ступней, только не шевелиться, оставаться, закрыть глаза и положить голову на землю у ее ног, и все навеки стало бы хорошо, если б бестолковая пустынная муха со всего лета не угодила мне прямо в правый глаз, причинив сильную боль — что и вывело меня из этого подобия тихого помешательства.

Мне стало ясно, что прошедшая ночь легла, будто незримая межа, отделив это странное утро от вчерашнего вечера, да и от всей моей прежней, простой, ясной, лишенной сомнений жизни — которая вдруг переменилась вся отчего — то, и искать причины этой внезапной перемены мне невозможно, да и незачем. Только последнее оставшееся у меня от еще совсем недавнего прошлого чувство, что я уже видел, встречал свою темную гостью когда — то, где — то, не давало мне лишиться вовсе памяти своей, а вместе с нею — и рассудка: в самом деле, — остатками ума пытался я поднять и собрать разбредшиеся и полегшие, точно овцы, мысли, — я ведь помню — таки все: и как подрастал, питаясь верблюжьим молоком, и как взрос, и как незаметно для себя стал служить неведомой мне и не заботившей меня цели — лежа гигантским каменным телом на своем постаменте, обратив на восток всевидящий взгляд слепых каменных глаз… И самовольно и безумно, как мне тогда казалось, оставил это свое служение и пустился в какое — то бессмысленное путешествие неизвестно куда и… но что было дальше? Я напрягал память из всех сил, и зеленоватые, словно речною тиной наполненные, сумерки, в которые я, казалось, погрузился безвозвратно, даже будто бы поредели немного. Но с трудом продвигаясь в глубь воспоминаний, я видел лишь смутные и однообразные картины дорог, что я прошел

тогда, шум ветра в ушах, запах нагретого песка и пыли… Чуть позже — бессилие и отчаянье… Ничего существенного, никаких событий, встреч… Лишь это ощущение бесприютности — разлитое в этом краю и доныне… Дальше зиял черный провал. Я понял: что — то пережитое в то время настолько лишило меня сил, что память оказалась неспособной запечатлеть и сохранить происходившие события — а может, я даже и вовсе не был тогда способен осознавать что бы то ни было. Так или иначе, но все указывало: встреча моя в каком бы то ни было прошлом с этой, сидящей теперь, в это утро предо мною, доверчиво запрокинувшей ко мне лицо странной темной гостьей — если не была плодом воображения или недуга (я — и это показывает степень моей растерянности — допускал уже и такое), а состоялась когда — то в действительности — могла состояться только в это именно глухое время, не оставившее в памяти ничего, кроме смутных теней.

И тут она стала задавать мне вопросы, одними лишь глазами, не размыкая губ, и так трудны были эти вопросы, что я ничего не мог ответить ей и устыдился своей бестолковости и никчемности; но она задавала их снова и снова, а я мог лишь стоять перед ней, замирая от стыда, и растерянно улыбаться, глядя в глубокие, невесть куда ведущие колодцы ее зрачков, расширенных в напряженной попытке чего — то добиться от меня, а может, втолковать мне что — то.

Мне лишь стало пронзительно ясно: эта почти девочка знает нечто совсем иное о жизни в этом мире, что — то стержневое, растущее даже не из почвы, а прямо из той глуби времен, в которых не было еще никакой почвы и жизни, а лишь горел яростным пламенем изначальный огонь творения; что — то настолько важное и сокровенное, что даже намека на то не отыщешь в книгах мудрости, а если и отыщешь где — то, так ничего не поймешь в прихотливо расставленных, точно окатанные водою камни на дне мелкого и прозрачного ручья, словах: понятных — каждое по отдельности — но вместе сплетающихся в совершенно непроницаемую пелену невольного, а может, и намеренного суемудрия над простой и ясной мыслью, таящейся где — то в глубине, в самом потаенном уголке лабиринта, по которому можно бродить долгие годы, но так и не понять, что искомое лежит здесь же — за стеною, стоит лишь свернуть в нужном направлении, взглянуть внимательно на узор, покрывающий стены. И я склонился перед этим — недоступным даже мне — знанием, и наконец покорился ему совершенно, и стал ждать, что будет дальше.

Так провели мы в этой бессловесной беседе, безмолвной попытке понимания не менее получаса, пытаясь отыскать неизвестные нам самим ответы на незаданные вопросы. Казалось, все замерло вокруг нас — ветер перестал шуршать невесомым прахом давно оконченной в этом доме жизни, насекомые замерли и перестали докучать своим немолчным жужжанием и стрекотом; казалось — самое время остановилось, и затих звук его жерновов и пересыпаемого ими вездесущего и грозящего рано или поздно все кругом поглотить и упокоить под тяжелым своим одеялом песка.

Наконец, она заговорила, негромким хрипловатым голосом, прервав мое недоуменное ожидание:

— Всего двадцать девять драхм, красавчик и — я твоя, — сказала она, глядя мне прямо в глаза.

II

Было раннее утро: такое, что обещает торжественный в своем лучезарном покое полдень, тихий безмятежный вечер и прохладную, поглощающую все дневные хлопоты ночь.

Скорым, будто летящим шагом, присущим мне в последние годы, я шел через мозаику чередующихся пятен раннего света и лиловой, влажной еще от ночной прохлады тени, заполнивших обширное внутреннее пространство галереи великого дворца, воздвигнутого в честь создателя моего и господина, имя которого — великая тайна; шел в верхних ярусах каменного чуда, вознесенного посреди бесплодной пустыни многими поколениями обретших с моею помощью истинную веру и знание о путях и намерениях его — состоящее в ясном понимании того, что они — неисповедимы. Дивно сияющие квадраты света, милосердно посылаемого великим светилом, казались мне в то же время и сполохами дарованного мне когда — то божественного (как я давно уже понял) огня, что пылал и пылал во мне уже века без убыли, но даже с возрастающей силою. Белоснежные одежды, отличающие истинного посланца великого нашего господина, развевались от быстрого моего шага и полоскались за моею спиной, имея совершенный вид легких нежнейших крыльев: однако то было лишь грубой людскою иллюзией — истинные, радужные волшебные крылья, невидимые обыкновенным глазом, трепетали за моею спиной и придавали походке моей ту легкость, что давно уж была запечатлена во многих легендах и сказаниях, сложенных обо мне благодарными учениками.

Каждое утро шел я этою галереей к обширной площадке, почти что под самым куполом, царственно венчающим прекрасный дворец и представляющим несовершенный земной двойник купола небесной тверди, созданной нашим творцом в великой мудрости его для помещения на ней светил и планет: жалким их подобием блистали на сотворенном неумелыми людскими руками, но утвердившемся чудесной помощью куполе дворца драгоценные каменья и нарочно сделанные шары, звезды и полумесяцы из золота и серебра. Каждое утро с площадки под этим рукотворным подобием великого, но недостижимого образца обращался я к толпам паломников, стекавшимся к священному месту со всего света — не только из близлежащих краев и стран, но даже из — за морей и океанов, преодолевая долгие и полные лишений и опасностей путешествия на утлых судах под надувающими изо всех сил груди свои парусами. С утра и даже иногда до вечера обращался я к несметным толпам собравшихся внизу, у подножия дворцовой башни со своим словом наставления, которое было дано мне когда — то, и которое успел я разнести по всему свету и в самые потаенные уголки его за века своего неустанного служения. И таково было обаяние слова, несомого мною, что мало — помалу овладело оно бесчисленным множеством услыхавших его людей, и стало тем самым силою, двигавшей народы к божественной истине: согласию, благополучию и просвещению во славу создателю нашему. Добродетель процвела во всей земле и непотребства уменьшились пред лицем его, и радость преисполняла всякую рождавшуюся в мире душу от самого ее первого вздоха; и все жители земные, независимо от пола и занимаемого положения — богатые и нищие, ученые и торговцы и все, играющие на гуслях и свирелях, а равно на свирелях и гуслях не играющие: поэты, слагающие стихи и художники, разлагающие великолепие окружающего мира в искусно подобранных красочных пятнах на прекрасных своих полотнах — всякий в свое время начинал испытывать неодолимое желание причаститься слову великого наставления самолично, вживе, без посредства перевирающих его людских книг и пересказов знакомых.

Поделиться с друзьями: