Время воздаяния
Шрифт:
— И им, в отличие от вас, — снова стала она кричать, на этот раз с подлинным отчаяньем, причитая, — не у кого просить защиты, некому хотя бы пожаловаться на это, хотя бы уткнуться лбом в каменный пол ваших нелепых храмов перед каким — нибудь истуканом, которого вам необходимо поставить пред собою, иначе вы не можете…
— Всё, всё — это всё! Чего ты еще ждал — ты, отмеченный самой высшею силой, которую я только знаю, и самый верный из всех, кто только ни попадался мне за мою долгую… — если только это можно назвать — жизнью… Немногим короче твоей собственной, кстати, — совершенно неожиданно она усмехнулась и подмигнула мне, и эта усмешка показалась мне жуткой.
И так же неожиданно вновь запричитала:
— Да,
Я вдруг почувствовал ни с чем не сравнимую усталость: мне захотелось лечь на холодную землю ничком и не видеть сполохов костра, не чувствовать горького запаха дыма, не видеть лица сидящей напротив меня женщины, но главное — больше не слышать, никогда не слышать этого ночного бреда, что незаметно стал терзать меня, стал незаметно размывать, разрушать мой дух, высасывать силы… Что смог посеять в моей, дотоле ясной и твердой, как гранит, душе — семя сомнения. Я понимал, что дав неизбежные всходы, пустив корни, оно растрескает гранит, обратит его в крошку, затем — в песок, песок — в грязь… Я опустил лицо на скрещенные руки.
— Жертвы… — продолжал голос, уже бесплотный, невидимый мною, и оттого, казалось, исходящий откуда — то изнутри меня самого. — Нет, среди них есть настоящие монстры — их, впрочем, не так много: как правило это самые тупые или самые напуганные… или то и другое вместе… кому отчаянье и безысходность придают какие — то странные силы, живучесть, какую — то цель… которую я даже не могу понять, не могу понять ее природу… Их немного, но подлинными чудовищами делает их то, что они постепенно подчиняют себе огромное число людей, они как бы срастаются вместе и исполняют общую волю… злую… для вас, конечно, — и, судя по голосу, она снова недобро усмехнулась.
Я поднял на нее взгляд; она, не замечая этого, говорила будто бы самой себе:
— Остальные же — просто маются здесь, маются, постепенно истаивая от одиночества, тоски и всеобщей враждебности; мечутся по миру в тщетной попытке куда — то спрятаться от него, но всякий раз бывают обнаружены не в меру любопытными людьми и вновь превращены в пугало, которого боятся все, даже те, кто его никогда не видел… И которым стращают малых детей, чтобы слушались, чтобы по сравнению с ним все остальное казалось… — она только махнула рукой: — Конечно, такие тоже мелко вредят — просто самим фактом своего существования — и к враждебности добавляется осуждение: причем не только за этот действительный мелкий вред, а очень часто за то, к чему они не имеют никакого отношения… — люди любят свалить на кого — то свои ошибки или плутни — даже бессознательно. Эта пытка продолжается порою веками… Но деться от нее некуда — даже смерть не может упокоить безжизненное порождение того, что более даже самой смерти, и лоно, из которого когда — то вышла она сама — для нас общее…
Она произнесла это «нас», и вдруг пристально взглянула на меня; мне это было почему — то неприятно. Опустив взгляд, она помолчала несколько мгновений, будто собираясь с духом, и продолжала — но теперь весь вид ее изменился, она как бы еще более сжалась, голос ее стал звучать очень неровно, и какая — то, казалось, просительность появилась в нем; в то же время речь ее стала совсем бессвязной, и временами я только догадывался, что она хочет сказать. Однако понять — к чему она клонит этот разговор, какой помощи ждет от меня — я так и не мог.
— Только многие от долгой жизни здесь, у вас… ведь тут у вас везде свет… никуда не деться
от света, не спрятаться, — сбивчиво говорила она, — постоянно соприкасаясь со светом, они… мы, — (твердо: и снова прямо мне в глаза), — мы принимаем его в себя… Не можем не принять!.. — (почти крик: будто в ответ на обвинение). — Возникает как бы помесь, безумная, противоестественная, два мира, две стихии… в одном теле… теле, не похожем более на прежнее, причудливо изменившемся, никогда нельзя сказать, чего в нем окажется больше…— Они оказываются на границе, — перешла она на совершенно лихорадочный, безумный шепот, — границе света и тени, жизни и смерти, любви и…
— Любви… любви… — еще несколько раз повторила она, будто задумавшись. — Словом — на границе… на грани… И некоторые начинают… любить… Или им кажется, что начинают — ведь они не знают точно, что это такое — «любить», ведь это нужно получить от рождения… или не получить…
Она умолкла и только качала головою. Я ожидал продолжения — но его, казалось, не будет: она сидела — на границе тени и света — и будто бы потеряла ко мне всякий интерес, даже забыла о моем существовании. Я даже собрался подняться, чтобы уйти, но она, вдруг это заметив, снова зашептала, еле слышно — мне приходилось напрягаться, чтобы разобрать ее хрипловатый шепот, и я поднялся, и сел ближе, почти совсем рядом с ней.
— И некоторые любят — ну… с людьми, — сказала она чуть слышно и, к моему удивлению, — смущенно. Она, это непонятное порождение вселенской силы, бесстыдной по самому своему существу, несущей это бесстыдство в мир, чтобы всё затопить его липкими, тяжелыми, как масло, волнами — трогательно смущалась, точно маленькая девочка, рассказывающая о том, как она представляет себе отношения жениха и невесты — мне показалось это даже забавным. Но я ошибался.
— У них рождаются дети, — глядя мне в глаза, добавила она, и невольная улыбка, вызванная ее неожиданным смущением, первая и последняя за все время этого ее ночного монолога, сползла с моего лица: я вдруг понял, о чем она говорит и к чему ведет.
И вновь, в который уже раз, мы замерли в молчании — не зная, как продолжить, что ответить, или о чем спросить — только на этот раз сидя совсем близко, почти соприкоснувшись, слыша и чувствуя на коже дыхание друг друга. И в этом беспрестанном повторении одних и тех же обстоятельств и положений мне стал чудиться какой — то знак — будто что — то пытается пробиться в мое сознание — не то из глубины, не то из дали — вновь и вновь стучится, но никак не может разбудить меня, чтобы я понял этот знак: зачем он, откуда, кем послан, и что я должен сделать в ответ на него; а я — сквозь тяжелый сон я лишь слышу этот терпеливый стук, но, слыша его, никак не могу подняться и отворить дверь, и впустить настойчивого пришлеца — и он уходит: «Ты спишь, я понимаю, хорошо, приду после», — чтобы спустя время — порою дни, порою века — вернуться опять, в надежде добиться все — таки своего.
…Я вспомнил об этом, стоя высоко над толпой, терпеливо ожидающей продолжения моей речи; а я молча стоял на площадке дворца высоко над землею и всем ее прахом и думал о том, что точно так же когда — то, много веков назад возвышалось мое каменное тело над такими же точно толпами людей, до которых в то время, впрочем, мне не было особенного дела, вернее сказать, я не осознавал и не задумывался — есть ли мне какое — либо дело до чего бы то ни было: я просто лениво существовал, лежа на своем постаменте — не столь, однако, высоком — пестуя данный мне, а может, и просто исторгнувший меня из своей глубины для своей собственной надобности край, ни о чем не задумываясь особенно, даже о том, долго ли будет продолжаться такое мое существование, чем закончится, если когда — нибудь закончится, и что из всего этого выйдет — если выйдет что — нибудь.