Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

«И ты, и я, блаженный и мудрец, созданы для одной цели, – думал Гуарди Гуэдж. – Один собирает сказки, другой – песни, но здесь блаженный справляется лучше, чем мудрец. Сказка, даже самая лучшая, рассказывается медленно, слово за слово. Песня же крылата. Привет тебе, мой бедный брат, мой учитель».

И Гуарди Гуэджу давно уже позабывшему, что такое желание, вдруг очень сильно захотелось подарить карлику хорошую песню.

Но где же найти ее? Нияз помнил их так много, а память Гуарди Гуэджа на мелодии была вовсе не так хороша, как на рассказы. Он уже совсем было отчаялся вспомнить, как вдруг начала пробиваться как бы сама собой сквозь омертвелые слои памяти незатейливая, с простеньким напевом детская песенка.

Никто в мире уже не мог помнить эту колыбельную. Она пришла из его младенческих лет. Из той поры, когда кишлаки были как орлиные гнезда, а благодатные долины Кафиристана еще сохраняли свои древние названия. И когда эмир Абдуррахман еще не покорил огнем и мечом воинов, являвшихся потомками воинов Александра Македонского, и не сжег деревянные изображения их богов.

А карлик все играл и играл. Потом вдруг его длинный палец нажал на струны, и инструмент умолк. Нияз повернулся к Гуарди Гуэджу. Плоское лицо его было невыразительно, губы и морщины оставались неподвижными, но во взгляде, как у животных, отражались чувства, чувства очень простые и самые сильные. Глаза карлика как бы говорили: «Ты! Ты! Единственный мой друг, не хочешь больше слушать мою домбру, не хочешь слушать меня?»

Тут Турсун, который сидел, опустив тяжелые веки и незаметно следил за этой сценой, испытал крайнее удивление. Пращур, подняв правую руку, закрыл ладонью лицо карлика. И начал напевать странную песню с непонятными словами.

Когда Гуарди Гуэдж рассказывал свои сказки, голос его был хотя и слабым, но чистым. А когда он стал петь, проявился возраст его: старческий голос стал звучать, словно надтреснутый и совсем расстроенный инструмент. Однако он все пел и пел свою колыбельную, под которую лет сто назад засыпали младенцы в подобном орлином гнезде, ауле, от которого сохранились лишь разбросанные как попало, опаленные огнем пожарищ камни.

Все дряхлое тело его тихо повторяло ритм песни. И Ниязу вдруг показалось, что иссохшая рука, лежащая на его лице, стала жить самостоятельной жизнью. Звуковая волна коснулась его лба, ласково погладила по волосам, и пальцы его пришли в движение, побежали по струнам. Гуарди Гуэдж умолк. Дальше можно было не петь. За него пела домбра, спокойно, без усилий, голосом чистым, как вечерний свет.

Странная дрожь пробежала по телу Гуарди Гуэджа, по морщинистой коже его лица. Когда он старался вспомнить колыбельную, он лишь хотел по возможности как можно лучше передать ее мелодию другому. Теперь же, когда она возвращалась к нему свежим, точным, новым, наивным напевом, у него возникло ощущение, будто он подбросил в воздух горсть камешков, и они вдруг звонко покатились в глубь времен. И от их падения в таинственную бездну ему послышались звуки и вздохи, казалось бы, давно и навеки угасшие.

И тут Гуарди Гуэдж, чье тело словно износилось и стерлось на нет, а способность чувствовать иссякла из-за старости, наступившей давным-давно, Гуарди Гуэдж задрожал от тревоги и прилива нежности.

Память у него была необычайная, но до этого ему никогда не удавалось воскресить самые ранние свои воспоминания, свои воспоминания новорожденного о первых впечатлениях от окружающего мира: о цветах, звуках, прикосновениях, запахах, вкусе пищи. Струны домбры словно извлекали их из пропасти, где они лежали под наслоениями годов. И несмотря на возраст и жизненный опыт, которые поставили Гуарди Гуэджа как бы вне человеческой судьбы, несмотря на то, что, подобно дереву с поврежденными корнями, он все больше и больше приближался к своей неизбежной кончине, он не смог сдержать дрожи своего старого, успокоившегося уже совсем было сердца, не смог не разволноваться оттого, что вернулись к нему туманные, как молоко, и разноцветные, как радуга, мгновения, когда, едва выйдя из тьмы небытия, он ощутил впервые окружающий мир и свою в нем жизнь.

Запах горящих дров… потрескивание сучьев

в очаге… пляска искр… нежное дыхание теплого воздуха… ощущение покоя от надежных стен и сводов… Привычные движущиеся тени… безмятежность спеленатого и защищенного со всех сторон тела… блаженное ощущение во рту от теплой, густой, жизнетворной жидкости, вкус которой остается на губах вместе со вкусом самого дающего ее источника, бесконечное и сладостное наполнение живота. И в центре этого прекрасного изобилия – добрый, теплый голос, который поет, поет, поет до самого порога сновидений, поет крылатую песню о полном счастье, о доверчивости и о любви.

А солнце опускалось все ниже и ниже, теперь вершину холма освещали лучи, идущие не сверху, а от края степи. Утонченно-нежное освещение необычайно волновало чувства, и домбра настолько точно повторяла движение волн света, что пение ее казалось созданным для успокоения всей земли, для успокоения не только тех, кто лежит в колыбелях, но и для всех, кто испытывает страх перед приближающейся ночью.

Кончался день… кончалась и песня.

Для чего, размышлял Гуарди Гуэдж, для чего нужна жизнь, длившаяся дольше всех других, если и она тоже вот-вот прервется, как и самые короткие? И зачем нужно столько мудрости, если единственная польза от нее – он это вдруг ясно понял – состоит в том, чтобы заставить человека примириться с прекращением жизни?

Между тем там, далеко в степи, огненный гребень от солнечного диска превратился в тоненькую пурпурную нить.

Звуки домбры уже не достигали слуха Гуарди Гуэджа, хотя он видел, что пальцы Нияза продолжают касаться струн, а Турсун покачивает своей массивной головой в такт песне.

«Во имя дружбы твоей ко мне, не прекращай пение!» – хотел было крикнуть Гуарди Гуэдж карлику. И в этой не произнесенной мольбе как бы выразилось все его горе. Смерти он не боялся, слишком давно уже он жил бок о бок с ней, но ему хотелось, ах, как хотелось, чтобы в свой смертный час, хотя бы еще раз, всего один только раз, дано было бы ему услышать голос матери, который, обволакивая его любовью, скрасил бы ему его одиночество, так давно ставшее для него чем-то вроде семьи, чтобы голос тот, как младенца, усыпил бы его, мудрого столетнего бродягу.

Но пальцы карлика, похожие на отвратительных гусениц, лежали неподвижно.

И степь мгновенно стала пепельного цвета.

* * *

Турсун выпрямился. Кожа его еще не ощутила первых, едва заметных движений прохладного воздуха. Но суставы уже почувствовали холод. Голова карлика качнулась, резко опустилась на впалую грудь, рот его открылся, нижняя губа отвисла.

Гуарди Гуэдж закрыл глаза с глубокой, бесконечной грустью, свойственной таким людям, как он. И подумал: «Никто в мире не может мне помочь. Так, может быть, я сам еще смогу кому-то прийти на помощь…»

Он сказал Турсуну:

– Я видел Айгыз.

– Айгыз, – проворчал Турсун. – Айгыз.

Ему показалось странным и неприличным, что кто-то напомнил ему о женщине, потерявшей способность к деторождению после того, как она родила Уроза. Он давно дал ей развод. По закону и обычаю, на почетных условиях. За сорок лет он забыл о ее существовании.

– По-моему, у нее есть все, что нужно, – отозвался Турсун.

И это было верно. Он дал Айгыз дом в кишлаке и обеспечил ее средствами существования.

– Она хочет поговорить с тобой, – настаивал Гуарди Гуэдж.

– По какому праву? – грубо спросил Турсун.

– Она умирает, – ответил Гуарди Гуэдж.

Турсун пошевелил своими массивными плечами. Если бы умирал мужчина и позвал бы его, он тут же отправился бы в путь. Но достойно ли угождать капризу женщины, даже если это – последняя воля умирающей? Он сказал:

– Умирает? Ну и что из этого? Разве она еще не состарилась?

– Умирать в одиночестве всегда рано, – возразил Гуарди Гуэдж.

Поделиться с друзьями: